В стихотворении прорисована хитроумная мифология, которая позволяет Слуцкому, с одной стороны, недвусмысленно заявить свои генеалогические права на принадлежность к русской традиции, а с другой – сохранить собственное еврейство, выраженное монотеистически. Дедушка – апостол, напоминающий почитаемое им божество, – убежден в священном величии Толстого. Внук к этой вере не принадлежит, однако использует ее в своих целях. Его «родословие не пустые слова» не потому, что он, как еврей, не может предъявлять исконных претензий на русскую традицию, а потому, что он, как еврей, вынужден искать способы существования на территории, где поклоняются собственным богам; он должен учиться сосуществовать с ними
Резникофф с той же прямотой говорит о своем деде, оперируя понятиями, которые одновременно являются и безусловно еврейскими, и, на мой взгляд, ограничительными, загоняющими поэта в угол. Начинает он с символического смысла имени деда (как и Слуцкий – вспомним «Стихи о евреях и татарах»). В его мифологической схеме его собственное имя, Чарльз, совершенно случайно. Его так назвали, поскольку врач предложил матери после родов это имя, а потому поэт почти никак с ним не связан – этим он демонстрирует неполноту любой ассимиляции. Нееврейское имя не облегчает ему вхождения в американскую традицию и не вытесняет его еврейской сущности. Для Резникоффа настоящее его имя – еврейское Иезекииль, с его пророческими корнями, данное в память о деде [Fredman 2001: 16]. Подчеркивая, что первейший его долг – перед Богом («Поскольку меня, перворожденного, не выкупили, / я принадлежу Господу моему, не себе и не тебе…»), он и нееврейское свое имя связывает с Богом и тем самым с иудаизмом: «…по моему имени, на английском, я – один из Его дома, / один из карлов – Чарльз, чурка; / а по моему еврейскому имени, Иезекииль / (тот, кому Бог дал силы), / вся моя сила, какая есть, Его» [Reznikoff 1996: 81]. Но если первый обет он дает Богу (как и псалмопевец), то второй – деду, через которого сохраняет верность и собственному поэтическому голосу, и еврейскому народу. Один из основных элементов творческой биографии Резникоффа и построения традиции – история его деда, талантливого еврейского поэта, чьи стихи так и не дождались публикации. Фредман убедительно показывает, что навязчивое стремление Резникоффа публиковать стихи за свой счет – когда никто еще не хотел их печатать – связано с желанием не только исправить судьбу деда, но и предать гласности дедовы строки через слова внука. Опять же, здесь встает вопрос об иврите: иврит деда заключен в английском внука. Так, «Мой дед, умерший задолго до моего рождения, / умер среди чужих, и все написанные им стихи / утрачены, / за исключением того, / что он продолжает говорить через меня, / моими стихами» [Reznikoff 1996: 91]. Резникофф, как и его дед, осознаёт, что живет среди чужаков: «Я помню, сколь хрупок мой нынешний дом, / пусть он из камня и стали». Опять же, лучше всего ему удается описание утрат: «Если бы только я мог писать четырьмя ручками в пяти пальцах / и каждой ручкой другую фразу, одновременно, / но раввины говорят: это – утраченное искусство, утраченное искусство» [Reznikoff 1996: 67]. Экзегетическая изобретательность поэту недоступна; последняя строка – прочувствованное извинение. В результате при том, что его попытки вернуть себе слово деда сохраняют психологическую силу и проникновенность, в творческом смысле они обречены. Поэт пытается наполнить дедовское слово программным еврейским содержанием.
Резникофф пишет: