По меткому замечанию Омер-Шермана, Резникофф «понимает, что некоторые из основополагающих практик иудаизма, его древние обряды, связанные с жизнью и смертью, сформировались в соседстве с территориями и людьми, для них чуждыми, транс-мутировавшими в еврейское историческое и монотеистическое русло». Именно этот подход и воплощен в «Самуиле». В то же время из других центральных текстов Резникоффа следует: жизнь в чужой земле мучительна для него именно потому, что она отдаляет его от иудаизма и – особенно – от иврита. «Как труден для меня иврит: / даже слова “мать”, “хлеб”, “солнце” / звучат чуждо. Как далеко я был изгнан, Сион» [Reznikoff 1996: 107]. Вместе с тем поэт ощущает, что владеет ивритом едва ли не интуитивно. Его мессианское вид串 ение – народы, «говорящие на иврите на всех языках под солнцем». Чувствуя, что начинает испытывать слишком сильную привязанность к английскому, он корит себя за выбор языка: «Как Соломон / я женился и женился на речи чужаков; / нет такой, как ты, Суламифь». Он чувствует, что способен воспроизводить еврейский язык: «Мои мысли стали подобны древнееврейскому, / в них только два времени, прошлое и будущее» [Reznikoff 1996: 126]. Фредман полагает, что «хотя стихи [Резникоффа] написаны на правильном английском, язык их как бы трещит по швам от непривычного веса, словно внутри спрятаны ивритские слова»: это идентичность трикстера, подвергшаяся переводу в его миф о языке [Fredman 2001: 30–31].
Применимость подобного анализа к творчеству Слуцкого, безусловно, зиждется на том, что анализируется проблема, как писать «по-еврейски» на нееврейском языке. Мне, однако, представляется, что Резникофф поступал совсем не так, как советский поэт. Об утрате Слуцкий говорит только на пороге творческой амнезии; отсюда «Переобучение одиночеству». Именно в эту временну串ю точку он помещает невозможность возвращения к ивриту. Притом он однозначно заявляет: «Я читаюсь не слева направо, / по-еврейски: справа налево». Резникофф
Как поэт в еврейском контексте может вернуть утраченное? С одной стороны, он – это подчеркивает Финкелстайн – считает поэзию «арбитром истории». Стихи, вне зависимости от того, на каком языке они написаны, «придают значимость [еврейской] истории»; такой подход напоминает «любое слово» Слуцкого из «Я освобождал Украину…»[226]
. С другой стороны – и в этом вся суть – у Резникоффа все еврейские знаки выражены эксплицитно. В его стихах множество отсылок к традиционным еврейским источникам, которые он цитирует напрямую либо переводит, а равно и к событиям из еврейской истории. Принятое им решение можно сформулировать так: «Если я убедился в утрате оригинала, я буду держаться дословного перевода – у меня нет иного выбора». На деле этого не происходит. Положение его следующее: «Еврейство не как “выбор”, а какЕго статья «Беды американско-еврейской поэзии» (1972), которую неоднократно критиковали и даже дискредитировали по причине «мрачного взгляда на предмет» [Shreiber 2003: 149–169], является тем не менее примером толковой аргументации и анализа и, как мне представляется, верна по своей сути [Bloom 1972: 69–74]. По мнению Блума, разговор о еврейской поэзии обязательно должен включать в себя отсылку к ее иудейскому компоненту. Так, Блум отмечает непреложный конфликт между созданием творческой мифологии, в рамках которой поэт сопоставляет свой образ с образом могучего «предшественника», и иудаистским монотеистическим мировоззрением. Последнее толкование Слуцким Пушкина, построенное на диалектике между монотеизмом и монолатрией, показывает, что на глубинном уровне размышления Блума применимы и к его случаю, – это будет продемонстрировано в главе 13. Говоря о Резникоффе, Блум отмечает: