В начале 1960-х годов Сатуновский стал завсегдатаем поэтических встреч на подмосковной железнодорожной станции Лианозово. Эти неформальные встречи послужили основой того, что впоследствии получит название «лианозовской школы», – центра послевоенного советского литературного и живописного авангарда. В научной литературе это движение называют минимализмом, конкретизмом и «барачной» поэзией; в разные периоды в нем участвовали художник Оскар Рабин, поэты Генрих Сапгир, Евгений Кропивницкий, Игорь Холин, Всеволод Некрасов, Сатуновский и ряд других. Среди их литературных предшественников нужно назвать Сельвинского (отсюда непреднамеренная гротескность в «Страшном суде»)[292]
, обэриутов, Маяковского, Хлебникова и Глазкова. Эстетические подходы лианозовцев хотя и различались, причем подчас значительно (общей платформы они не формулировали), но служили проекцией трансформации позднего модернизма в то, что можно в широком смысле назвать постмодернизмом[293].Лианозовцы пытались вычленять каждое слово как отдельную единицу со всеми его литературными, общественными и историческими смыслами. Соответственно, пишет Кулаков, их поэтика была поэтикой «остраненного слова». Эта поэтика не признаёт лирического смысла и ставит своей целью воспроизведение или даже простое копирование разноголосия дискурсов: высоких и низких, традиционных, мифологических и бытовых. «Авторский голос уже почти не звучит в концептуалистской художественной системе. Звучат чужие голоса, “языки” (а точнее – речевые слои)», – тонко заключает Кулаков [Кулаков 2008]. Поэтический результат подобного стирания зачастую оказывается неожиданным и гротескным. Следует, однако, отметить: советский гротеск выглядит реалистичным и правдоподобным по причине абсурдности советской жизни – в ней идеология является симулякром, что признают практически все, хотя и не заявляют об этом открыто.
Поэтому закономерно, что у Слуцкого много общего с лианозовцами как в генеалогическом, так и в стилистическом смысле. Слуцкий служил связующим звеном между, так сказать, внешним миром и лианозовцами: почти все члены этого объединения ощущали свою связь с его поэзией. И Слуцкий, и Сатуновский ниспровергают апокалипсизм своих учителей (Маяковского, Хлебникова, Кульчицкого), притом конечный результат одного разительно отличается от результата другого. Слуцкий, как я уже показал, обнажает суть каждого слова, поэтическая фактура его текстов состоит из многоголосицы, а отдельные голоса приобретают самостоятельность. Слуцкий сплетает советский материал, высокий и низкий, с библейской мифопоэтикой в совершенно самобытной
Отклик Сатуновского на постмодерн также был нюансированным и самостоятельным. Его творчество – это «сплошной авторский голос, лирический монолог» [Кулаков 1991: 19]. В то же время оно до опасного фрагментарно и постоянно балансирует на грани распада. Сатуновский не прибегает к тщательным построениям, характерным для Слуцкого, даже тогда, когда перед ним стоит перспектива смерти. Точнее всего различия между ними маркирует их понимание еврейства. Как отмечает немецкий исследователь Г. А. Гецевич, чуткий читатель Сатуновского, «еврейская тема лежит в основе поэтического мировоззрения Сатуновского»[294]
[Гецевич]. Подобно Слуцкому, он одним из первых откликнулся на холокост. Кулаков также подчеркивает еврейство Сатуновского. Как и прочие его стихи, его еврейские тексты «негодующие, обличающие, протестующие, обращенные к невидимому оппоненту, или реплики – размышления, наблюдения, обращенные к самому себе. Ироничные, лиричные (часто сразу и первое, и второе), саркастические или трагические (о войне), развернутые, но чаще короткие, иногда состоящие и из одной строки» [Кулаков 1991: 19]. В них звучит еврейская память человека, осмысляющего судьбы советских евреев, однако, на мой взгляд, по сути своей стихи эти антигерменевтичны.