Последняя строфа ломает литургический параллелизм предшествовавших. Юродивый высказывается напрямую, и прямота его слов выглядит обескураживающей. Что же касается Пушкина, то, разговаривая с ним, Слуцкий отказывается от позы юродивого. При этом последняя строка стихотворения, возможно, отсылает к пушкинской эпиграмме на Ф. В. Булгарина[312]
.Булгарин опубликовал целый ряд завуалированных оскорблений в адрес Пушкина, в частности заявил, что его африканского предка А. П. Ганнибала продали пьяному шкиперу за бутылку водки. Пушкин ответил рядом эпиграмм, первая из которых звучала так:
Идея Пушкина очевидна: ему противно не происхождение Булгарина, а его поведение (фиглярство), репутация (он был агентом тайной полиции; Видок – имя французского преступника / детектива) и тот факт, что он – скверный писатель, роман которого, о чем Пушкин скажет в последующей эпиграмме, «скучен». Булгарин виноват лишь отчасти. В рецензии на его роман «Димитрий Самозванец», где некоторые сцены являются плагиатом из «Бориса Годунова», друг Пушкина А. А. Дельвиг указал, что роман о русской истории лучше было бы написать русскому, а не Булгарину, поляку[313]
. Булгарин ошибочно полагал, что автор рецензии – Пушкин. Он действительно был «поляком, который сражался вместе с французами против русских в 1812 году» [Bethea 1993: 130] и перешел впоследствии на сторону русских. Но Пушкин видит проблему не в этом. Позиция поэта раскрыта в стихотворении «Моя родословная».Это стихотворение написано на пике распри с Булгариным. Опубликовано оно не было, но широко разошлось в списках. В «Моей родословной» Пушкин с одинаковой гордостью отзывается об обеих сторонах собственного происхождения: африканских и дворянских корнях. Пушкин сознает, что стоит особняком в новой литературной среде, маскируя свое отношение сарказмом «несмотря на древнее происхождение, я теперь мещанин, мне приходится зарабатывать писательским трудом, и я этим горжусь» [Бетеа 2003: 213]. Вне всякого сомнения, Слуцкий держал в уме все эти подробности, главным образом то, что Пушкин одновременно был глубоко укоренен в русской истории (вспомним его исторические труды и «любовь к отеческим гробам») и оставался в ней чужаком. В стихотворении, написанном параллельно с «Господи, Федор Михалыч…», Слуцкий говорит о нездоровом увлечении генеалогией, особо упоминая Булгарина и его литературного соратника, Н. И. Греча:
В этом контексте прямой смысл «булгаринского» интертекста в «Господи, Федор Михалыч…» таков: Пушкину было бы наплевать на то, что Слуцкий – еврей. Достоевскому – нет, Толстому – трудно сказать[314]
, Маяковский же, как известный филосемит, принял бы это за данность. Впрочем, стратегия Слуцкого сложнее. Благодаря своей изобретательности она напрямую сопряжена с основополагающим вопросом его собственной поэтики – связью между его родословной и русским культурным и историческим пространством.6
По моему мнению, «Родной язык» – текст, который почти не упоминается в исследованиях, посвященных творчеству Слуцкого, – программное произведение, касающееся его историографического и пространственного мышления, а также изумительный пример литературной трансплантации. В этом стихотворении «советское» выступает почвой для трансплантации библейских парадигм Слуцкого: