Знаменитые строки из стихотворения «Всемилостивый Бог», включенного в антологию, наверняка импонировали Слуцкому своей герменевтической поэтикой и избирательной историографией: «Я, который пользуюсь лишь крохотной щепоткой / Слов из словаря / И вынужден разгадывать загадки…» Поскольку молчание Слуцкого стало отчетливой отдельной фазой его творческого пути, любой исследователь должен включить этот период в общую схему осмысления наследия поэта, учитывая, что у человека, как у героя Амихая, нет «времени, чтобы настала пора / каждой вещи». Соответственно, финальный важный тезис, который будет высказан в этой книге, звучит так: хотя молчание Слуцкого было глубоко трагичным, оно вытекало из логики его творчества, обнажая отношение поэта к своему труду. Заключение этой книги остается открытым – в согласии со словами Мандельштама из «Разговора о Данте»: «всегда находиться в дороге». Для Мандельштама «говорить» на языке поэзии значило совершать непрерывное странствие, однако то же можно сказать и о толкованиях поэтической речи, ибо поэзия «будит нас и встряхивает на середине слова» [Мандельштам 2009–2011, 2: 166]. Здесь уместно еще раз вспомнить определение, которое Блум дает любой интерпретации: неверное прочтение. Иначе говоря, интерпретация – упражнение в эпистемологических неудачах. Впрочем, как это ни парадоксально, крах интерпретации – это одновременно и высвобождение, и даже триумф, результатом которого становится постоянно воспроизводящийся герменевтический диалог со словом поэта, восстанавливающий контуры его художественной структуры и творческой жизни.
Стало ли молчание Слуцкого итоговой неудачей? Одно из самых ярких определений творческого фиаско дано в письме Беньямина к Шолему, толкователю каббалистических знаков, – здесь великий критик проливает свет на невзгоды великого писателя:
Между тем, чтобы воздать должное образу Кафки во всей его чистоте и всей его своеобычной красоте, ни в коем случае нельзя упускать из виду главное: это образ человека, потерпевшего крах. Обстоятельства этого крушения – самые разнообразные.
Можно сказать так: как только он твердо уверился в своей конечной неудаче, у него на пути к ней все стало получаться, как во сне. Страсть, с которой Кафка подчеркивал свое крушение, более чем знаменательна[329]
.Мне представляется, что и молчание самого Слуцкого стало воплощением такого «краха», который добавил своеобычности и страсти его каноническому проекту. Тем не менее в конечном итоге поэт стремится всё запомнить, наполняя амнезию и перспективу забвения творческим потенциалом; из этого проистекает анализ его поздних стихов, включая и последнее известное. В должный срок канон завершился, однако поэт сам продиктовал условия своего завещания.
«В неба копоти»
В целом ряде поздних текстов возникает ощущение, что Слуцкий от одного за другим отказывается от пространственных приемов. В стихотворении «Возвращение» он описывает возвращение на родину, которую красноречиво называет «Содомом и Гоморрой». Есть все основания предположить, что он возвращается из «безродья родного», с территории своего творчества, включающей в себя черты его поэтики. В этом стихотворении речь уже идет не о поэте, а о читателе, перед которым стоит угроза творческой смерти:
«По школьной программе» – это отсылка к стихотворению «Романы из школьной программы…», что возвращает Слуцкого в период его кризиса. «Звезды» не менее примечательны. Они заставляют вспомнить лермонтовские тучи из стихотворения с одноименным названием [Лермонтов 1983: 141]. Слуцкий втайне завидует их вековому безразличию, ему хочется с тем же равнодушием распутать все собственные проблемы: