Изъяны подобной диалектики особенно отчетливо видны в последней строфе. Там – и это один из самых сильных образов в поэзии ХХ столетия – уничтоженный язык сравнивается с убитым человеком. Поскольку три года здесь приравнены к вечности, именно целую вечность «мы» тычем перстами в книги на идише. Слуцкий использует церковнославянское слово «персты», которое говорит о священном характере такого действия, – отсылая, во-первых, к тому, что делали писцы и монахи, а во-вторых – к «корявым пальцам» поэта из «Я строю на песке, а тот песок…». Невнятность этого слова может намекать на слепоту читателей перед лицом текста и их неспособность его прочитать: если речь идет о древних текстах, комментаторы от них отлучены. Но одновременно оно может обозначать непрерывное, настойчивое прикосновение к свитку Торы перстом
Для Слуцкого «руины» – это leitwort, имеющее нравственное и архетипическое измерения. В стихотворении «Прощание», где за одним столом встречаются Добро и Зло, зубы во рту у Добра, выбитые Злом, встают как «руины» [Слуцкий 1991b, 1: 263]. В другом стихотворении, «Первый век», руины, в сопоставлении с более низменными «развалинами», служат обозначением I столетия – определяющего периода для всего Запада, века Рима и Христа [Слуцкий 1991b, 1: 463]. В реквиеме по идишу «руины» обозначают невозможность смириться с тем, что планета сожжена. Выдвинутая Блумом концепция пролептической репрезентации позволяет осмыслить экзегетический и метапоэтический кризис Слуцкого в более широком теоретическом плане. Ученый пишет:
Пролептическая репрезентация – это необходимый риторический ресурс любого канонизационного дискурса, что означает: канонизацию невозможно провести, не пожертвовав присутствием в настоящем. Объявляя современное произведение нетленным достижением, классикой, его обрекают на изумительную, явственную, мгновенную утрату части смысла [Bloom 2005b: 52].
Из этого следует, что любая канонизация содержит в себе элемент «неверного прочтения». Тот факт, что к уничтоженной традиции идиша можно подступиться только издалека, как к мертвой окаменелости и, по сути, священному предмету, отрезает путь к ее фактическому возрождению, а любое воздаяние делает неполным и оторванным от жизни. После канонизации мертвую цивилизацию нельзя полностью постичь и описать. Она становится нравственно безупречной и на деле недоступной. В подробном исследовании, посвященном тому, как в разные эпохи в литературе на иврите представляли катастрофу, А. Минц метко подмечает: «В еврейской традиции катастрофа обычно трактуется не как физическое или материальное опустошение; разрушительное событие становится катастрофой, если оно подрывает или опровергает коллективные представления о судьбах еврейского народа в мире» [Mintz 1996: 2]. Слуцкий видит в холокосте такое разрушительное событие именно потому, что оно привело к возникновению непоправимого разрыва в еврейской культурной и коллективной памяти, символом которого служит уничтожение идиша. По причине исключительности этой катастрофы «Я освобождал Украину…» представляется герменевтической неудачей. Если в «У Абрама, Исака и Якова…» поэт одновременно открывает в Библии новизну и с ее помощью отыскивает парадигму благословения для еще одной полосы тьмы, то здесь, как и в «Родственниках Христа», только «прочерки, пустота»: видимо, все мессианские пророчества остались в прошлом. Более позднее стихотворение «Черта под чертою. Пропала оседлость…» представляет собой мемориальный каталог, в котором предпринята попытка разрешить эту загадку.
Пролептическое-2