В час обедаем. В семь ужинаем. А до ужина гуляем — разминаем затекшие ноги. По вечерам я иду посидеть к хаджи. Не пью, ссылаюсь на катар, который мне придумал верный друг доктор. Слушаю рассказы хаджи и, грешным делом, поглядываю на его дочку. Она с каждым днем все пышнее расцветает дикой и страшной красотой. И. неизменно сидит у ног хаджи, готовая по первому его знаку прислужить нам. В девять говорю старику «алахиманет!»[28]
, отрываю сына от стола и ученья, и мы ложимся. Он засыпает. Я всю ночь не смыкаю глаз — частью от бессонницы, частью от страха, как бы Ибрагим не раскрылся во сне и не простудился.Утром поднимаем друг друга:
— Эгей, товарищ, подъем!
Убегаю от мыслей о Малинке в чтение. Глаза от непрестанного скольжения по мелким строчкам с болью выкатываются из орбит. Сегодня я одолел полкниги. Сыт по горло и чтением, и самой книгой. А ведь я взял ее, соблазнившись названием, — надеялся найти там что-нибудь о нас и о наших сражениях. Странные ребята пишут о войне. То мы у них этакие здоровяки и паиньки, то все сплошь валяемся в тифу, от чего самые окаменелые офицерские сердца пускают слезу. И ни слова нет о пехоте, о той усталой и преданной до конца партизанской пехоте, серой и спокойной на марше и опасной в деле, о пехоте, которая кричала только в атаке, а в атаку шла по приказу командира, когда же его не было, по приказу того, кто шагал впереди, о пехоте, которая, что греха таить, порой и отступала, рассыпаясь по долам, а потом, вновь крича и улюлюкая не хуже турок, снова кидалась в бой и отбивала потерянные позиции. О той пехоте, что молча умирала на полях, в кустах, во рвах и всевозможных других местах, о пехоте, которая, к сожалению, не значилась ни в каких списках — ни живых, ни мертвых! Нет той пехоты, вымокшей до нитки, отчаявшейся, безотказной, а как соберешь, бывало, политический актив — железно сознательной. Не пахнет по́том, обгорелыми шинелями, немытыми ногами и жилистым телом. Не услышишь песен, топота и звяканья пустых котелков.
Я бросил книгу.
Ибрагим услышал шум и обернулся.
— Устал?
— Запыхался, сынок, пока поднялся с писателем на одну высотку, а ведь я и через девять гор пройду — не задохнусь.
— Спроси меня последний урок.
— Знаешь что, иди-ка ты лучше покатайся… Все ребята сейчас на улице… А я немножко сосну.
— А на чем мне кататься?
— Одолжи у кого-нибудь до завтра. А завтра купим.
— А если сломаю?
— Береги себя! Все остальное возместим.
Сын ушел. Шелковые нити сладкого дневного сна стали нежно меня обволакивать. Я обрадовался — вот хорошо-то! Задам храпака аж до пяти. Пораньше поужинаем. А то опять с Малинкой встретимся… Нога ее прорвала черные завесы забытья. Я узнал ее по тонкому белому рубцу, проложенному на коже осколком снаряда. Нужно ли что-нибудь сказать… ерунда, об этом не говорят. Иди же ко мне, шептала моя, никто не увидит и не услышит. Я поцелую твое белое колено! Дивный сон, ты даешь все, ни к чему не обязывая!
Из глубин горла несется мужской зов.
Малинка еще распускает волосы.
Зов все настойчивей.
Малинка — привидение, превзошедшая красотой самое себя, жестом приказывает мне отвернуться, дать ей раздеться.
Данила,
кто-то упорно зовет меня, а я знай себе тороплю Малинку, и только я обнял ее и втащил к себе под одеяло, как вдруг этот настырный голос наконец проник в мое сознание, уютно умостившееся в самой отдаленной извилине.
— Проснись немедленно!
Я вскочил, взбешенный из-за сорванного свидания.
Санитар Муйо щурится от снега и кричит мне в окно:
— Беги скорей в больницу! Ей плохо. Зовет тебя.
— Кто? Докторша?
— Да нет же! Малинка…
Ноги мои подкосились, чуть не сложившись гармошкой. Я в ужасе вспомнил сон. Уж не начал ли я предчувствовать, как корова дождь, а овца — резню в загоне?
Хаджи с дочкой выбежали в коридор.
— Что случилось? — шепчет хаджи таким голосом, как если бы сгорела Мекка. — Что сказал Муйо? Уж не с Ибрагимом ли что стряслось?
Я их успокоил и вырвался из их рук. В больничном коридоре стоит докторша, холодное надменное лицо обрамлено факелом огненных волос.
— На втором этаже, четырнадцатая палата. Пыталась сама сделать выкидыш. Внушите ей, что она будет жить. А потом зайдите ко мне!
— Есть зайти к вам!
Я робко постучался в дверь.
На кровати сидит толстая старая ханум с четками в руках. Мертвыми заплывшими глазами, которые едва видят в узкие щелочки, она показала мне на соседнюю койку и снова предалась молитве.
Среди множества подушек лежит женщина. Рука на одеяле задвигалась, два пальца поманили меня и, словно два стебелька, снова легли. Малинка! Осунулась. Истаяла. Огромные глаза. Подурнела. Постарела за четыре дня на двадцать лет. Опустошенная — хоть плачь.
— Видишь, что со мной стало?
— Вижу.
— Доктор сказала тебе?
— Сказала.
— Знаем только она и я. Данила, я умру. Хотела под конец сказать тебе…
— Чепуха! Через неделю выйдешь.
— Нет. Я чувствую…
— Обычное женское паникерство. Через неделю будешь дома, даю честное слово, Малинка, знаешь, я, конечно, не ожидал, но… как выйдешь, мы сразу поженимся и… делу конец!
По лицу ее прошла черная тень гнева.
— Уходи! Я тебя не для этого звала.