и помалкивай о том, что тебя вышибли из строя, ибо в утешители к тебе набьются те, кого ты, подметая в конце войны персональные дороги наши, чуть было не расстрелял. Да и теперь вздернул бы на казенных орехах вдоль дороги, если б не директива — не копать дел, не отдающих кровью. И когда ты, дролечка моя беспартийная, напьешься до бесчувствия, официант оттащит тебя за стойку, где свалены бутылки из-под пива, ящики и мокрые тряпки, и здесь ты проспишься. Встанешь ни свет ни заря, спустишься на Зеленую, и на ее берегу выплачешь и похмелье, и тоску. День будет улыбаться все шире своей светлой улыбкой, превращая все вокруг в пустынное белое море форм и очертаний, а ты снимешь свою медаль и спрячешь ее в карман, чтоб злые языки не говорили, что ты хочешь напакостить властям, выбросившим тебя из партии.
Если ты не этот, а другой Данила,
рано поседевший Данила Лисичич, с ломотой в костях, по профессии землепашец, который чист перед богом, царем и всем светом и под конец молчит, не поминая о том, что он отдал им и чего не сумел взять взамен,
войди, прошмыгни незаметно,
поздоровайся с официантом, спроси вон того вкушающего господина, свободен ли третий от него столик, выпей чаю, вытащи из-за пазухи затерханную десятку, отдай ее официанту, а потом ускользни из кофейни, и дуй к шлагбауму, и жди там попутку, — может, какой шофер и пустит тебя на верхотуру — на бревна или доски, все подешевле, чем билет на автобус.
Если ты не этот, а другой Данила,
в котором вся троица вместе,
тогда входи, черт тебя подери, чего стоишь, как истукан, входи смелей, товарищ сложный гражданин бедняцко-крестьянского происхождения, сядь как положено, закажи три бутылки минеральной воды, выпей и спокойно и культурно вернись в Лабудовац, собери свои пожитки и — айда на новую работу, как предписывает директива. А ну входи, чего качаешься тут людям на смех — уж сотни глаз за столиками глядят на тебя…
Входи!
Я иду, но бетонированная дорожка в саду, ведущая к столикам, у́же каната покойного канатоходца Арифа Тамбурии, и я то и дело топчу шелковую траву, выросшую и подстриженную точно по ранжиру. Стало быть, трава эта не югославского роду-племени, делаю я на этом основании вывод, и потому ее не грех и помять. Иностранцы нас больше топтали.
Я брякнулся за стол и крикнул официанту:
— Позови-ка моего коллегу, беспартийного директора! — и принялся втолковывать ему, что ежели мы с его директором оба беспартийные, это еще не значит, что я забыл, как он со своим зеленым легионом устраивал нам засады, и что я и сейчас еще, если только выложу прокурору все, что знаю, могу отправить его лет на десять для моральной и идеологической переподготовки в какую-нибудь обнесенную каменной стеной колонию. Но сегодня я добрый и раскисший от слез и потому всем беспартийным на белом свете прощаю все грехи, за исключением, разумеется, лиц, повинных в прошлых и будущих войнах и резне.
Официант терпеливо выслушал, потрепал меня по плечу, должно быть, он тоже принадлежал к числу тех, кому я что-то простил, удалился и ровно через минуту принес мне жаркое, литр воды и две пачки «Моравы».
— Вот, братишка, тут все, что ты заказывал!
— Разве? — удивился я и взял вилку. Но только я откусил хлеба, как увидел ту женщину,
и, о, господи, уж не галлюцинация ли это? Женщина, которую я видел утром, все еще сидит. Не отрывая глаз от привидения, я проглотил неразжеванный кусок хлеба и выпил полстакана воды в надежде, что оно исчезнет, как только утроба моя начнет переваривать еду. Однако привидение и не подумало развеяться или исчезнуть. Ничего подобного, оно все больше сгущалось, превращаясь в милый, давно забытый образ.
Женщина некоторое время выдерживала мой взгляд и вдруг отвернулась. Я заметил, что привел ее в волнение. Вот она снова взглянула на меня и, видно, неприятно пораженная тем, что я по-прежнему пялюсь на нее, опять отвернулась, задвигала под столом ногами и забарабанила пальцами по скатерти.
Я бросил свой обед, вскочил и — вытянулся перед ней.
— Малинка! — тихо сказал я.
Она посмотрела на меня, как на бессовестного наглеца — с беспокойством, недоумением и неприязнью. И огляделась по сторонам, как бы взывая о помощи к трезвым. Однако все же постепенно возобладало любопытство — откуда я знаю, как ее зовут? Она мучительно старалась узнать меня или придумать какой-нибудь способ вежливо прогнать меня от столика.
— Скажи мне только, ты Малинка? Больше мне ничего от тебя не надо.
— Да, я Зора Максимович, прозванная Малинкой когда-то давно… в одном батальоне.
Я повернулся и потопал к музыкантам. В этот воскресный день они нежились на солнышке и только временами брались за инструменты — лишь бы не говорили, что они ни за что получают жалованье да еще даровой стол и квартиру в придачу. Я схватил за пиджак аккордеониста, скрипача — за жиденькие бицепсы и потащил их… опрокидывая на пути столики… Ну и пусть летят, сейчас мне не до них! Я приволок музыкантов к столику Малинки и крикнул:
— Для этой дамы, в честь ее приезда в наш вшивый и занюханный уезд, сыграйте «Гей, славяне!».