— Может быть. Может быть.
Я сажусь как можно ближе к ней, но так, чтобы не касаться. Ее ладошки, маленькие и белые, лежат на коленях, наверное, холодные как льдинки. Где ее перчатки?
— Почему вас зовут Аня? Вы знаете, что это польское имя?
— Да. Мой отец — поляк. Моя девичья фамилия Замойска.
— Откуда?
— Из Калица.
— Ага.
— Вы там бывали?
— Нет, но знаю, где это. Приятное место, по-моему. Небольшое. Фермы.
— Я бы хотела как-нибудь съездить туда. — Но голос у нее при этом такой безучастный. Она зевает и вздрагивает. Ее передергивает с головы до ног.
— А знаете, Аня, что делаем мы в Польше вот в такой день, когда мы продрогли и устали?
Аня на мгновение прикрывает глаза. На веках просвечивают жилки. У нее такая тонкая кожа.
— Что же вы делаете? — шепчет она.
— Мы ставим чайник и завариваем чай.
Она разочарованно открывает глаза.
— И мы не добавляем молока. Мы добавляем малиновой… вы бы сказали — каши.
Аня морщится, будто эта картинка ей не нравится.
— А если день очень-очень холодный и совсем ужасный и все не так, а у нас очень сильный кашель, тогда мы открываем бутылочку «Голдвассера».[20]
Аня не спускает с меня глаз. Что за глаза! Я не стану говорить вам таких слов, как «синие» и «прекрасные». Но вспомните последний раз, когда вы были влюблены. Вспомните электрический свет.
— Моя тетка, она держит в буфете одну бутылку всегда, на полке верхней.
— Голд… что?
— «Голдвассер».
Я знаю, когда помолчать хорошо, — пусть сама представит себе. Она уже лучше сидит, не согнувшись. Щеки порозовели.
— Что это? — спрашивает она так тихо, что приходится следить за ее губами.
Похоже на то, как она зовет меня по имени, — этот шепот на скамейке возле магазина. Никого больше нет в Эвантоне, только мы. Вот такую глупую любезность говорит мне этот шепот.
— Аня. — Мне нравится произносить ее имя. — Аня.
— Да?
— Это объяснение трудно. «Голдвассер» прозрачный, как вода, и золото плавает в нем.
— Не настоящее золото?
— Самое настоящее.
— Как же его можно пить?
— Золотушки совсем маленькие, просто пыль золотая.
— Невидимые?
— Нет, их видно. Но глотать их легко.
— А эта вода с золотом — какая она на вкус?
— Это не вода, это спирт. Очень крепкий. А на вкус как… розы. И как корица, и как имбирь. Как солнце посреди зимы. Как кусочек сочного сахарного тростника. — «Как конец всех печалей», — хочется мне сказать.
Анины зрачки становятся больше. У нее такие светлые глаза, легко следить за зрачками. Ей ничего не утаить с такими сине-белыми глазами и зрачками, которые увеличиваются у всех на виду.
— Здесь его не купить, да?
— Здесь есть «Голдвассер», но другой. Не такой крепкий. В вашей стране запрещено продавать так много спирта в одной бутылке. Но у меня всегда имеется бутылка. Из Кракова привожу.
— Вы поедете домой на Рождество?
— Да. На следующей неделе.
— Хорошо. Хорошо быть дома на Рождество.
— И я привезу еще «Голдвассера».
— На слух похоже на эликсир, — снова шепчет она, будто я единственный ее друг и ей хочется весь день сидеть со мной на этой холодной скамейке.
— Я знаю это слово.
— Да. Восхитительный напиток, который излечивает все болезни, возможно, даже останавливает смерть. И превращает недрагоценные металлы в золото.
— «Голдвассер» этого не может.
— Но вы сказали, что в нем блестки настоящего золота. Золота, которое можно пить. Золота, от которого можно захмелеть.
И без паузы, словно мы только об этом и говорили:
— Мацек, вы верите в жизнь после смерти?
«Это начало, — говорю я себе. — Теперь мы подружимся и будем разговаривать обо всем: о жизни, о смерти, о любви. И будем понимать друг друга. Я и Аня, шотландка с польским именем, бледная до прозрачности».
Нет. Мы не станем друзьями.
Я беру Аню за руку — белую, озябшую ручку, — поднимаю ее сумку. И знаю, что делать. Мы идем на стоянку для фургонов и ни слова не говорим. Около моего фургона я поднимаю руку и прижимаю Аню к себе, вот так, к своему боку. Нам так удобно, как будто кто-то заранее снял с нас мерки. Аня тихонько вздыхает.
И говорит, что у нее есть муж. А я говорю, что это ничего, хотя про себя думаю, что, в общем, это несчастье.
В фургоне я расстегиваю ей пальто, а она, как ребенок, поднимает руки, помогает его снять. И вся дрожит, хотя я оставил обогреватель включенным и у меня тепло. Я обнимаю ее, а она меня нет, но это и не нужно. Я хочу приподнять ее лицо и поцеловать, и у меня почти получается. Но она снова тычется лицом мне в рубашку.
— Ш-ш-ш, — шепчу я. — Молчи.
И сажаю ее на диван, снимаю с нее ботинки, ставлю их к обогревателю. Потом сам снимаю пальто и наливаю два стакана «Голдвассера». Так тихо кругом. Даже собаки не лают. Только в ушах какой-то шум. Это мое сердце колотится. Даю Ане стакан — хоть бы он оказался чистым, — но она даже не смотрит. Аня отпивает и закашливается.
—
— За здоровье! — с улыбкой отвечает она. Но это не настоящая улыбка. Почему я это знаю, ведь мы же с ней совсем чужие?
Она залпом допивает весь стакан и говорит:
— Спасибо, Мацек. Ты добрый. — И встает. — Я, пожалуй, пойду.