– Ты должен помнить, ведь тебе было шесть лет! Лев Толстой помнил себя ребенком, а ты!.. Неужели тебя, правда, украли?! А кто эта Нино, цыганка? А как она тебя украла? Знаешь, я один раз в деревне видела, как лиса уводила кошку: лиса прямо вьется вокруг кошки, а та идет себе с гордым видом, как будто с ней пришла подружить главная девчонка во дворе, вот дура эта кошка… – Беата, блеснув хитрыми глазами в разные стороны, изобразила лису, а затем, состроив умильную физиономию, – глупую наивную кошку. – Ну, рассказывай скорей! Как тебя украли?
Возможно, с другими людьми постоянно говорят о них самих, но у меня это было впервые. Никто еще не говорил со мной обо мне. Никто не разговаривал так, как будто все, что я скажу, очень важно и интересно, не смотрел на меня так внимательно, не ждал моего ответа, никто меня так внимательно не слушал. Когда на тебя так смотрят, начинаешь думать, что ты интересный человек, и это оказалось чертовски приятное чувство – вот я, я тебе важен, ты ждешь, что я скажу, затаив дыхание и не сводя с меня глаз, я сейчас скажу, и это будет много для тебя значить.
Беата смотрела на меня с детским любопытством, ждала, наверное, что сейчас в моем рассказе появятся цыгане, пираты, баба-яга. Было бы хорошо отвлечь Беату от ее горя, развлечь чем-то волнующим, но я не умею придумывать, а моя настоящая история была такой простой, что мне было неловко перед ней.
Нино бэбо на самом деле не бэбиа мне. Она сестра моего деда-филолога, совсем юной вышла замуж в Тбилиси, когда муж умер, осталась там. Нино бэбо рассказывала: «Вот я приехала в Ленинград на похороны, смотрю – ребенок, ты. Я попросила твоего отца по-хорошему – отдай мне ребенка, пока не придешь в себя. Он не сказал ни “да”, ни “нет”, тогда я тебя украла».
Нино бэбо пришла в детский сад, забрала меня под предлогом сфотографировать на память и увезла в аэропорт. Когда отец вечером пришел домой, мы уже были в Тбилиси. Никакой тайны, скрытых мотивов, преступлений, в этой истории все выглядят вполне красиво: Нино бэбо стремилась помочь моему отцу пережить трагедию, отец не собирался от меня избавляться.
– Ух ты! Ничего себе! Молодец твоя Нино бэбо! Все самой решить, увезти ребенка. Прямо как цыганка – раз, и все! А что было дальше? Твой отец бросился за вами в погоню?
Бэбиа сказала отцу, что он сможет меня забрать, когда снова женится, если она одобрит его жену.
Через год после моего приезда в Тбилиси родилась Эмма, и отец женился.
Бэбиа не одобрила новую жену отца, хоть никогда ее не видела. Бэбиа не понравилось все: «эта Алена» появилась неприлично быстро после смерти моей матери, не приехала в Тбилиси попросить меня у Нино бэбо и вообще сначала родила, потом на ней женились. «Твой отец думал, что я отдам моего птенчика чужой мамке. У тебя есть своя мамка, я», – смеялась Нино бэбо.
Может, еще темнота сыграла роль в том, что я так разговорился, – в темноте все звучит иначе, важней. Беата слушала меня так, будто ей важно было, что со мной было, что я чувствовал. Я никогда еще столько не говорил. Я вообще ни с кем об этом не говорил.
Каждый год, летом, бэбиа торжественно объявляла соседям «везу Давидика к отцу», и мы с ней уезжали погостить к ее подруге в Подмосковье. Оттуда привозилась моя фотография с отцом. Бэбиа показывала соседям нашу с отцом фотографию у Медного всадника, на Дворцовой площади, у фонтана «Самсон и Далила» в Петродворце. Подруга Нино бэбо была фотографом, мастером фотомонтажа. Она могла сделать что угодно. Фотографии с отцом выставлены в ряд на моем письменном столе, на каждой следующей фотографии отец старше на год, ну и я, конечно, старше на год. Можно догадаться, что это фотомонтаж: мы с отцом всегда находимся в неестественном положении по отношению друг к другу, например, на фото у входа в Ленинградский строительный институт, где работает отец, я развернулся в одну сторону, а отец в другую, как будто он только что отказался принять у меня зачет.
– Послушай, а как это – взять и разом все поменять? Ну, дом, родителей, язык? Тебе было трудно?
Я не помню. Не помню свой дом, детский сад. Всю мою ленинградскую жизнь как отрезало. Помню, какой в самолете давали лимонад – зеленый, и как Нино бэбо твердила «ты мой Давидик». В первую ночь на новом месте она положила меня спать с собой на большом диване. Для нее это был символ любви и доверия, знак того, что я теперь принадлежу ей как ее родной ребенок, но для меня это было чрезвычайно странно и непривычно. Я думаю, что мои родственники-филологи были по-ленинградски холодными и сдержанными, и у них было не принято брать ночью ребенка к себе. Также как кормить через силу («Ешь-ешь, Давидик, ты же у себя дома, разве тебе дома невкусно?»).