– Это комплексы, Корлан, и надо посмотреть им в лицо. Вон Анеля стройная, и она поэтому может одеваться нормально, а ты все думаешь, что отвлечешь внимание от лишних килограммов своей обувью, одеждой своей. Нет, я понимаю – в подростковом возрасте, но я думала, ты в какой-то момент перестанешь строить из себя особенную. Надо добиваться хорошего положения, и потом уже сверх этого можно покупать какие-то бренды, что-то эксклюзивное делать. Я могу себе это позволить, потому что я кое-чего добилась в жизни, а ты пока – ничего и нигде, и такими темпами ты никуда не успеешь – ни карьеру сделать, ни замуж по-человечески выйти, о детях я вообще молчу, с такой инфантильностью какие дети? Ладно, я тебя не для того позвала, чтобы слушать от тебя надуманные обвинения. Я не буду говорить об этом Ермеку Куштаевичу, мне и так перед ним за тебя стыдно, но на, возьми.
Мама положила передо мной конверт с деньгами. Я не знаю, сколько там было. Я их не взяла.
Ей кажется, что смотреть на всех, кто стоит в ее сомнительной иерархии ниже, с жалостью и что-то подкидывать время от времени – это доброта. Это зло, а не доброта. Доброта – это ценить в человеке человеческое и не ущемлять его достоинство. Ее жизнь будто является самим воплощением нормы из французской палаты мер и весов, тем единственным, к чему вообще стоит стремиться, и все, кто к ее возрасту не достиг того же, – лохи и неудачники. Ее чувство превосходства безгранично. Если у нее столько же денег и она ходит в те же места, что и изумительные люди, ей кажется, что тем самым они равны, а если она узнает об их несовершенствах, долгах или слабостях, то она выше их.
И тут мне стало окончательно грустно. Меня взяла такая тоска, я больше не могла вмещать в себя всю печаль всего, что, я помнила, что происходило со мной на самом деле и что я боялась, могло произойти, и не вмещала всю будущую жизнь, которая виделась мне предрешенной, кромешной печалью. Я почувствовала себя не той ненадолго несчастной, которая просит о помощи и получит ее, я ощутила все приходящее с многолетними разочарованиями смирение, когда мысль, что ты мог бы жить совсем по-другому, посещает тебя каждый день, но оттого не становится менее чужой. Она напоминает парад, проходящий мимо окон дома престарелых: ты его видишь, но разве можешь ты к нему присоединиться?
Остаток дня я провела в прострации: лежала и тупила в телефон. Ближе к двум часам ночи я наконец заставила себя вымыть посуду, вернуть на места разбросанные вещи, принять душ и лечь спать. Я уснула крепким глубоким сном и не сразу поняла, что трель домофона мне не снится. Еще даже не светало, но кто-то настойчиво пытался попасть ко мне.
Это была Анеля. Ее щеки, обычно милые, теперь бессильно висели по обеим сторонам от опущенного рта.
– Он даже не заплатил за такси. – Анеля свернулась на моем диване. – Чингис. Я видела, как он препирался с водителем – он ему протянул две или три двухсотки, кто за такие деньги поедет среди ночи через полгорода? Я просто села в машину, назвала твой адрес и сказала, что заплачу сама, сколько надо.
Под окнами промчался идиот на шумном мотоцикле.
– Я не знала, что это так больно, – сказала Анеля, когда рев мотора стих. – Мне было больно, и я сказала ему об этом, но он перевернул меня на живот и сказал: «Конечно, больно, у тебя же это в первый раз».
У Анели текут по лицу слезы, но Чингис все берет ее сзади резкими толчками, выходя, он терзает ее даже сильнее, чем снова протискиваясь внутрь. Он сдвигает ее на бок и насаживает на себя.
– Я наконец поняла, на кого он похож, – Анелю затрясло от озноба, я быстро принесла ей одеяло, – на дуболомов Урфина Джуса[54].
Чингис спрашивает, встанет ли она на четвереньки. Анеля еле заметно кивает и приподнимается. Он пружинит на кровати в нетерпении, руки упираются в бока, но в Анеле все саднит. «Я больше не могу», – говорит Анеля, когда Чингис собирается притянуть ее к своему гладкому прокачанному торсу. «Я больше не смогу», – громко повторяет Анеля и слезает с кровати. Душ течет еле живой водой, Анеля сидит в ванне на корточках, из нее льется, не переставая, жидкая кровь. В нише кафельной стенки столпились гели – Анеля берет более или менее приличный и намыливается. Она гладит свое развороченное тело, слегка покачиваясь. К концу ее душа вода так и не согрелась, кровь все не останавливается – хорошо, в сумке завалялась толстая ночная прокладка.
Вытереться нечем, и Анеля, в трусах, заворачивается в простыню. Чингис, не глядя на нее, заходит в ванную. Он возвращается через пару минут, раздраженный, одевается, ложится на свою сторону и скоро засыпает. Час или два Анеля сидит, не шевелясь, боясь потревожить свежий разрыв, потом она надевает платье и с трудом натягивает колготки.