Муж регулярно писал мне длинные и подробные письма на утонченном, очень «оксфордском» английском языке. Миссия, с которой его отправил Английский банк, была частью амбициозного плана: убедить другие страны дать средства Национальному банку Венгрии, разорившемуся в кризис 1929 года. К сожалению, Генри не всегда соглашался с вышестоящим руководством и имел ограниченное пространство для маневра. Он умирал от тоски каждый раз, как приходилось отправляться в Женеву, дабы представить «старым леди», как он насмешливо называл Лигу Наций, свой рапорт о балансе банка. Он жил в отеле, иногда играл с коллегами в гольф, и очень скучал. Чтобы экономить деньги, мы не ездили друг к другу целых полтора года. Жили от письма к письму. Я перечитываю наши послания, и некоторые трогают меня до слез. Интересно, в 1969-м хоть кто-нибудь пишет такие письма? Я, в свою очередь, рассказывала ему о своих уроках, о повседневной жизни, передавала новости от наших друзей, описывая малейшие подробности – только теперь осознаю, что это подготовило меня к сочинению мемуаров. «Еще в те годы, когда уже вышла в свет „Моя жизнь“, меня терзало желание писать снова и снова. Иногда я чувствую внутри такую проницательность», – посмела я признаться Генри в одном письме, на что он ответил слегка двусмысленно, что из нас двоих писатель – это все-таки он. Полагаю, что, не сказав ничего мне, он уже начинал делать наброски для своих мемуаров: «Роскошная праздность» – о его молодости, и «Тридцать дюжин лун» – о годах нашей совместной жизни.
Прежде чем продолжить, хочу сделать отступление и рассказать, как подействовала на меня вышедшая в 1949 году книга Генри «Тридцать дюжин лун». Я закрыла последнюю страницу совершенно опустошенная, чувствуя себя тем более виноватой, что в том же году, как я уже говорила, я узнала об аресте Льва и потеряла след Василия.
Генри с обезоруживающими простотой и откровенностью описывает дни, недели, месяцы, прожитые им в одиночестве в Лондоне, – без работы, слоняясь по городу и вынужденно притворяясь, что все хорошо. С 1920-го по 1922-й, а затем с 1926-го по 1930 год, пока я колесила по миру с «Русскими балетами», мой муж каждое утро вставал с тоскливым предчувствием еще одного напрасно прожитого дня. Чтобы убить время, ибо невозможно читать двадцать четыре часа в сутки, он ухаживал за садом, делал кое-какие работы по дому, особенно по электропроводке, что было его настоящим коньком. В один и тот же час он брал портфель и выходил в город, дабы обмануть себя – он как будто шел в контору на работу. Если кто-то из знакомых встречался на улице – он быстро кивал и ускорял шаг, давая понять, что спешит. Чтобы избежать объяснений, он ограничил контакты, замкнулся в себе. Я знала, как сильно Генри страдал от того, что, как он выражался, «жил на содержании у собственной жены». Несмотря на мои протесты, он воспринимал такое положение как унизительное. Мою фотографию 1948 года, которую Генри поместил в самый конец томика «Тридцати дюжин лун», быть может, он воспринимал как реванш (бессознательно?): сидя на кухне, в домашнем фартуке, в окружении домашней утвари, я замешиваю тесто…
Но при этом – как же ловко он вводил меня в заблуждение в письмах и по телефону, сколько проявлял любезности, достоинства, своего обычного юмора! А я-то полагала, что муж мой занят (но чем же? Бог мой, надо ж было оказаться такой слепой!), а я-то подозревала, что он меня обманывает!
По воскресеньям Генри садился за руль и ехал куда глаза глядят, часами напролет, иногда чувствуя желание врезаться в дерево. Акварели? Он их забросил и довольствовался тем, что мастерил рамки – для разноцветных птиц, которых рисовал в Танжере или Париже в те годы, когда еще воспринимал себя как художника, когда мы были еще так молоды и полны иллюзий, когда он еще не ощущал себя неудачником, «личинкой».
Я умолкаю. На странице расплывается пятно от соленой воды… Умолкаю. Лечь спать, чтоб больше не плакать…
История повторяется