Его, ни разу и не принявшего участия ни в одной акции против нового режима, посадили в тюрьму как врага народа. В те годы мне удалось разузнать некоторые подробности об условиях, в которых его держали два месяца предварительного заключения в штаб-квартире ЧК: троих поместили в камеру, предназначенную для одного; один из них ночью покончил с собой; надзиратели развлекались, включая в камере потолочную лампочку когда хотели, и стоило Льву высказать протест против столь бессмысленной жестокости – ах, он ведет себя вызывающе! Лев требует к чаю еще и сахару – ах, он ведет себя как сноб, провокатор. Он усугубляет свое положение… а затем тот самый пресловутый вопрос, после которого ему сохранили жизнь, – из-за того, что он оказался моим братом. Позже, верный своей насмешливости и духу противоречия, он будет рассказывать, что «никогда не спал так крепко, как в те ночи».
Смерти мой брат избежал. Его ожидало изгнание, о котором мечтали столь многие, но не он. Ни за что на свете не желавший эмигрировать, Лев Карсавин был выслан. Осенью 1922 года его посадили на пароход, плывший в Германию, вместе со многими другими интеллектуалами, не разделявшими коммунистических убеждений, и притом не менее значительными. Как выразился Троцкий, «для расстрела этих людей повода нет, но и терпеть их больше нельзя».
Корабль, увозивший не только весь цвет русской интеллигенции, но также и живые силы страны (все сто шестьдесят человек, бывших там, происходили из известных семей – среди них были преподаватели, инженеры, врачи, юристы, агрономы, журналисты…) войдет в историю под названием «философского парохода». Билеты они покупали на свои средства. В качестве багажа им позволили взять минимум одежды… по паре кальсон на каждого и по две пары носков! Запрещено было вывозить ценные предметы, иконы и даже книги. Глупость, абсурд, пошлость, холодная злоба – типичные черты диктатуры.
В действительности «философских пароходов» было два. На первом, отплывшем в сентябре, уехали Николай Бердяев и Семен Франк, философы, Питирим Сорокин (изобретатель науки, которую позднее назовут социологией), Дмитрий Селиванов (математик с мировым именем), князь Трубецкой и Роман Якобсон – оба станут выдающимися лингвистами. Льва же вместе с моими золовкой и племянницами выслали на втором корабле, отплывшем в ноябре; на его борту были философ Николай Лосский и астроном Стратонов. За ними последует отец Сергей Булгаков, священник и богослов, которого выдавят из Одессы. Самые видные из этих людей, среди которых был и Лев, обладали связями в Берлине, Лондоне и Париже. Едва успев прибыть, они тут же приступили к новой работе, отдав все свои навыки и динамизм служению Европе.
Это событие, наделавшее в Петрограде много шуму, ознаменовало разрыв в русской культуре, зачин того раскола, который разъединил советских мыслителей и мыслителей русской эмиграции.
Когда отплывал первый пароход, на берегу собралась толпа, дабы пожелать удачи изгнанникам. Когда отходил второй, толпа сильно поредела. Из-за последовавших арестов воцарился страх. Меня не было при отъезде брата. Я сама эмигрировала (по своей воле) в 1918-м, а летом 1922-го вместе с Ником и его кормилицей воссоединилась с Генри в Софии, куда его назначили генеральным секретарем британской делегации при Союзнической комиссии.
Лишь одному из всех пассажиров этих пароходов суждено будет погибнуть в ГУЛАГе – моему брату.
Лев уехал с семьей; Хелена осталась в Петрограде одна. Я часто думала о ней. Католичка по происхождению, воспитанная по-старому, ставшая любовницей интеллектуала, пришедшегося не ко двору при новом режиме, она наверняка после его отъезда чувствовала себя брошенной и преданной; вынести презрительные переглядывания благовоспитанных буржуа, а потом новоявленных хозяев жизни и, главное, умудриться выжить под постоянным надзором политической полиции! Ей, как и мне, еще предстоит коротко увидеться со Львом, и Хелене он посвятит свой последний труд.
В Берлине Лев очень скоро станет одним из самых видных теоретиков евразийства – течения не нового, но со сногсшибательной быстротой распространившегося в эмигрантской среде, и особенно в Софии, где яростный евразийский манифест произвел эффект разорвавшейся бомбы. Когда я и сама в 1922 году приехала в этот город, атмосфера и впрямь показалась мне пропитанной верой в то, что Россия вместе с соседними народами (болгарами, румынами, греками) составляют особую геополитическую и культурную сущность, нечто вроде синтеза Европы и Азии: Евразию.
Лев, поначалу, как убежденный славянофил, считавший Россию более азиатской державой, нежели европейской, теперь стоял на менее твердых позициях, полагая, что Европа, даже в период явного заката после Первой мировой и с появлением фашизма, составляет в идентичности и развитии России столь же важную часть, как и Азия. Скорее всего, он видел в евразийстве оригинальное и многообещающее политическое направление – не левое и не правое, одинаково далекое и от коммунизма, и от фашизма, и от монархии, и от западной демократии.