Говоря о ГУЛАГе, перво-наперво называют цифры. Они не укладываются ни в какой человеческий разум – за двадцать пять лет миллионы советских людей прошли через это – чудовищные условия, экстремальные температуры, неслыханные показатели смертности… Да, но были еще и величины бесконечно малые, бесконечно простые: упавшая на землю крошка хлеба, от которой не оторвать глаз, и она становится вашим наваждением.
Если от бараков спуститься к оврагам, можно было увидеть желтую корку льда. Это – замерзшая моча. Людям приходилось бегать туда в одних кальсонах и быстро мочиться – иначе их могли счесть за беглецов и тогда стреляли поверх голов. А бадья стояла внутри барака, у самого выхода. Горе тому, кто спал там, среди экскрементов и зловонных испарений, – но если углубиться в барак, там было еще хуже. Проветривания никакого. Кругом зловоние, им пропитан весь воздух. Зэки держали все пожитки над нарами, крепя их к свешивавшимся с потолка деревянным кругам, а робы, за нехваткой места, так и засовывали под соломенные тюфяки сырыми, и на следующее утро надевали влажными. Ничего не высыхало. Повсюду удушливая вонь. В спальном помещении всюду пар, он оседал на стенах и стекал каплями.
Работали без остановки. На все остальное времени почти не оставалось, но ропот и стукачество – куда же без них. Скажу вам, что всегда было и то, и другое. Та самая солидарность, о которой столько говорят, – как мало я ее повидал! Чтобы пережить такое, надо следовать правилу: „Ничему не верь, ничего не бойся, ни у кого не проси“.
Любопытнее всего, что выпутаться и даже выжить лучше всего удавалось вовсе не крепким здоровякам, а скорее ученым, поэтам, тем, кто бежал от материального мира с помощью интеллекта. Спасало, например, просто задержать взгляд секунд на пять на „маленьком клочке пожелтевшей стены“, чтобы полюбоваться, – и это рикошетом возвращало к Прусту, к Прекрасной эпохе, к литературе… Дух сильнее плоти. Лучший тому пример – Лев Платонович. Я много размышлял об этом феномене. И как-нибудь, если Господь сохранит мне жизнь, я напишу об этом книгу…
Абезьскую зону не очень-то проверяли. Не было общих правил, не так уж много насилия, и был высокий интеллектуальный уровень. Ваш брат встретил там историка искусства Пунина, последнего друга Анны Ахматовой. Я как будто до сих пор слышу, как спорят Пунин и Карсавин, и первый упрекает второго, что он придает философии характер „слишком уж эстетический“, – а перед каждым из них котелок с баландой! Да, таков он был – ГУЛАГ, интеллигенция и там не переставала быть интеллигенцией.
Еще были там братья Старостины, чемпионы-футболисты, вдруг впавшие в немилость, и Виктор Луи, ныне один из самых известных агентов КГБ, и киноактер Леонид Оболенский – с ним я был знаком еще в ту пору, когда работал переводчиком. Он был другом Эйзенштейна и ассистентом фон Штернберга на «Голубом ангеле». Я был на съемках и видел Марлен Дитрих… но это уведет нас далеко от ГУЛАГа…[61]
[62]Лев Платонович принимал и гостей, молодых интеллектуалов, которые восхищались им. Он уставал, особенно под конец, но всегда был готов поспорить и что-нибудь посоветовать. Ничего не ел и с каждым днем становился все худосочнее, я бы сказал… бесплотней. Пречистый образ Духа! Мне казалось, я вижу в нем воплощение того Христа, каким он сам был так одержим. И на предсмертном одре он читал лекции. Сложит коленки, положит поверх деревянную планку – вот ему и письменный стол. Карандаш он точил осколком стекла, разрезал листы бумаги пополам и писал сразу начисто, без помарок своим тонким почерком. Мог пользоваться как современной орфографией, так и прежней, существовавшей до реформы 1918 года.
Он писал афоризмы, поэмы. Мог с рекордной быстротой сочинить „венок сонетов“ – то есть пятнадцать сонетов, варьирующих одну и ту же тему. У него было право посылать по два письма в год, не больше. Излишне и говорить, как они были длинны, глубоки, подробны, исполнены назиданий и мудрости. Особенно тщательно отделывал он главное произведение: „Поэму смерти“.
Лев Платонович называл свое состояние „скорбным бесчувствием“, но я, напротив, полагаю, что бездеятельность плоти стимулировала его мозг. „Раз уж в лагере нечего почитать, – однажды признался он мне, – я сосредоточусь на самом себе“. Он выражался просто, на его губах всегда играла полуулыбка. Глубокий и пламенный взгляд покорял всякого, кто приближался к нему.
Одним из его ревностных учеников был некий Анатолий Ванеев, преподаватель физики из Ленинграда, также сосланный в Абезьский лагерь. Ванеев имел право только раз в неделю приходить к Льву Платоновичу, но переписал все его лагерные произведения, записал на бумагу все его размышления. Конечно, он мог бы лучше меня поведать вам о последних днях жизни вашего брата.[63]