Хестер, мое сердце разбивается!
Однажды утром, будто желая поиздеваться надо мной, ко мне в камеру ввели маленькую девочку. Сперва мои затуманенные страданиями глаза ее не различили. Затем память вернулась ко мне. Доркас Гуд! Это была маленькая Доркас, примерно четырех лет от роду; я все еще будто видела, как она прячется в грязных юбках матери, пока полицейский не растащил их.
Шайка малолетних сучек обвинила ее, а мужчины сковали железными цепями предплечья, запястья и лодыжки этого невинного ребенка. Я была чересчур поглощена собственным несчастьем, чтобы обращать внимание на несчастья других. Но все же при виде этой девочки мне на глаза навернулись слезы. Доркас посмотрела на меня и сказала:
– Ты знаешь, где моя мама?
Мне пришлось сказать, что не знаю. Может быть, ее уже казнили? Из ходивших по тюрьме слухов я знала, что она родила другого ребенка, мальчика. Как сына дьявола его вернули в ад, которому он принадлежал. Ничего больше мне было не известно.
Отныне свою семейную песню «Мой лунный камень упал в воду» я пела и для Доркас – ребенка женщины, которая так отвратительно меня обвинила.
6
Опустошавшая Салем чума быстро распространилась на другие деревни, другие города. К свистопляске по очереди присоединялись Эмсбери, Топсфилд, Ипсвич… Подобно охотничьим псам, возбужденным запахом крови, полицейские пробирались по тропинкам и деревенским дорогам, выслеживая тех, кого не переставала обвинять шайка наших малолетних сучек, словно обретших способность находиться в нескольких местах одновременно. Из ходивших в тюрьме слухов я знала, что детей было арестовано так много, что их пришлось разместить в поспешно возведенном бревенчатом здании с соломенной крышей. По ночам от криков и шума остальные обитатели тюрьмы не могли уснуть. Меня выгнали из камеры, чтобы освободить место для обвиняемых, которые все же заслуживали крышу над головой. Теперь из тюремного двора я видела, как отправлялись шатавшиеся телеги с осужденными. Некоторые женщины держались очень прямо, словно хотели бросить вызов своим судьям. Некоторые, наоборот, скулили от ужаса и как дети умоляли дать им пожить еще день, еще час. Я видела, как Ребекка Нурс отправляется в Галлоуз Хилл, и на этот раз вспомнила, как она дрожащим голосом шепнула: «Ты не можешь мне помочь, Титуба?»
Как я жалела, что тогда ее не послушалась; теперь враги торжествуют над ней. Из ходивших по тюрьме слухов я узнала, что те же самые Готорны спустили на нее стадо свиней. Она цеплялась за решетку телеги, ее взгляд был устремлен в небо, будто она пыталась осознать происходящее.
Я видела, как прошла Сара Гуд, которую держали в другом здании, отдельно от дочери, но это не помешало ей сохранить наглый и насмешливый вид. Посмотрев на меня, привязанную к столбу, словно зверь, она бросила:
– А знаешь, я предпочитаю свою участь твоей!
После казней 22 сентября я вернулась в тюрьму.
Откидная койка, на которой я растянулась, показалась мне самой пушистой из перин. Той ночью я увидела во сне Ман Яя в ожерелье из цветов магнолии. Она повторила мне свое обещание: «Из всего этого ты выберешься живой». Я едва не спросила: «Чего ради?»
Время над нашими головами все тянулось и тянулось.
Так странно, что человек отказывается признаться в собственном поражении!
По тюрьме стали ходить легенды. Друг дружке шепотом передавали, что дети Ребекки Нурс, пришедшие на закате солнца вытащить тело матери из выгребной ямы, куда палач его бросил, нашли только ароматную белую розу. Шептались, что судья Нойес, вынесший обвинительный приговор Саре Гуд, недавно таинственным образом умер, захлебнувшись потоками крови. Рассказывали, что семьи обвинителей поразила странная болезнь, очень многих отправившая на тот свет. Говорили. Рассказывали. Приукрашивали. Это порождало тихий шум голосов, упрямый и нежный, будто шепот морских волн.
Возможно, эти слова и помогали держаться женщинам, мужчинам и детям. Помогали им вращать каменные жернова жизни. Тем не менее первое событие смутило умы. Если все более или менее привыкли к виду шатающихся телег с осужденными, то новость, что Жиля Кори задавили до смерти, вызвала совершенно особенный ужас. Я никогда не испытывала большой симпатии к его жене, госпоже Марте. Особенно к ней, так как у нее была скверная привычка осенять себя крестом всегда и всюду, где бы она меня ни встретила. Я бы не ощутила никакого волнения, узнав, что Жиль свидетельствовал против нее. Разве мой Джон Индеец тоже не предал меня, присоединившись к лагерю обвинительниц?
Но весть о том, что этого старика – обвинителя, ставшего обвиняемым – повалили на спину перед судьями, которые приказывали складывать ему на грудь все более и более тяжелые камни, вызывала сомнение в природе тех, кто нас осуждал. Где же Сатана? Не прячется ли он в складках судейских одеяний? Не говорит ли он голосом юристов и церковных деятелей?
Рассказывали, что Жиль открывал рот лишь для того, чтобы требовать все более и более тяжелых камней, чтобы приблизить свой конец, сокращая время страданий. Вскоре мы начали петь: