Я вернулась домой рано. У записок на зеркале появились детки: теперь их там пять, все с одним и тем же номером, написанным красным фломастером. Мама заняла своё место посреди гостиной, отгородившись кипами выпотрошенных журналов и разложив уже стопки конвертиков.
Мама моей мамы умерла в прошлом году — и как тут отпразднуешь с размахом сорок пятый день рождения в хорошем настроении? Мамин отец умер, когда ей было двенадцать. Получается, мама сирота. Наша консьержка ненавидит её, один раз я услышала, как она жаловалась соседке: «…задолбала эта засранка с шестого этажа. Ничего ведь сложного! Кто-нибудь может ей объяснить, что надо вытряхивать бумагу и картон в урну для переработки из пакета, а сам пакет выкидывать в „остальные отходы“? Раз: открыла пакет. Два: вытряхнула из пакета. Три: выкинула пакет. Ничего ведь сложного…» Мама работает верстальщицей в журнале об искусстве, дела у которого идут неважно последние года три. Однажды вечером она вернулась домой в ярости, потому что арт-директор, Хуанито, обвинил её прямо во время ежегодного собеседования с сотрудниками в том, что она «слишком часто использует розовый цвет». Но это неправда. Мама любит все цвета, а ещё рок, электронную музыку, Шамони и то тошнотворное апельсиновое печенье. Но действительно ли я так хорошо знаю свою маму?
— Ты в курсе, кто такой Изидор Дюкасс? — спросила я с порога, не раздеваясь, поражённая этой сценой.
Что она пытается скрыть за этим новым увлечением? А что за коллекция записок?
— А откуда, по-твоему, взялась кличка для собаки? — ответила мама, не отрываясь от своего занятия (пингвина, высиживающего яйцо).
Я проскользнула между кипами журналов. Изидор барабанил по сирийскому ковру своим огромным позвоночным отростком — стук метронома в честь моего возвращения.
В конвертах лежали чёрные силуэты, цветы, деревья, животные, ноги, очки, стиральные машины, пылесосы, карандаши, улыбки, кривые ухмылки…
— Зачем ты вырезаешь всё это?
— Убиваю время.
Мама превратилась в скалу, вооружённую ножницами. Я попробовала зайти с другой стороны:
— Я могу тебе помочь?
— Нет, надо вырезать точно и по контуру. Я уже наловчилась.
Кончик её языка по-прежнему высовывался изо рта. Голос звучал рассеянно и немного монотонно. Она ушла с головой в своё занятие, и разум её блуждал в стране, где для меня не было места.
Я устала.
— Мам… Ещё рано. Пойдём купим мне обувь?
Она смерила меня взглядом, остановившись на ступнях, на которых красовались лягушачьи сапоги, и слабо улыбнулась:
— Пойдём. Пара кроссовок из магазина на улице де Мартир устроит?
Наконец-то.
Родители купили эту четырёхкомнатную квартиру ещё до моего рождения. В то время, как они вспоминают, в районе было много старушек, баров и сапожников без сапог. Сегодня округа превратилась в сплошной шик и блеск, где даже бутылочка оливкового масла стоит как неделя на Маврикии.
Мы зашли в несколько дорогих бутиков: все продавщицы выглядели как модели. Но мне ничего не понравилось. А то, что понравилось, стоило в десять раз дороже дорогого, и я ещё не говорю о стыде, который охватывал меня при одной только мысли выставить напоказ свои носки под носом у какой-нибудь красотки. Та наверняка подумает: «Как можно в таком возрасте разгуливать в красных носках с узором из щупалец?»
Шесть-семь примерок спустя мама начала демонстрировать нетерпение.
— Мы ещё не гуляли с Изидором, Дебо. Тебе и вправду ничего не нравится?
Поправочка:
Этот магазин был больше похож на лавочку: пришлось лавировать среди манекенов, стараясь не обращать внимания на одежду, иначе бы я на месте умерла от отчаяния.
Продавщица выглядела неряшливо, и меня это устраивало. Сожжённые перекисью волосы были похожи на уснувшего на её маленькой голове зверька (луговую собачку, например), а облегающий топ с глубоким декольте открывал усеянную пятнами и прыщиками кожу; всё это обрамляли затейливые украшения, сверкающие на десять тысяч ватт. Но эта продавщица хотя бы улыбалась. Пока она искала в подсобке тридцать восьмой размер, я ждала на скамейке, разрисованной вручную тысячами цветов. Мама присела на светящийся табурет в форме панды.
Стоило только примерить эти ботинки, как стало понятно: вот оно, счастье. У зеркала я, уже привыкшая к лягушачьим сапогам, полюбовалась на результат и повернулась к маме.
И улыбка тут же исчезла.
Она с ровной спиной сидела на табурете-панде. Не хныкала. Не всхлипывала. Не говорила. Но по её усталому лицу в три ручья лились слёзы.
Сначала я потеряла дар речи: мама внезапно показалась мне такой хрупкой, такой маленькой и обиженной! Стыд за отца подкатил к горлу. Почему? Почему он её предал? Я метнула быстрый взгляд на продавщицу, но та уже отвернулась.
— Эй, мама…
Она вытерла слёзы с лица.
— Неужели эти ботинки настолько ужасно смотрятся?
Мама шмыгнула носом и прищурилась: