– Надо отправить по электронке несколько писем. По работе, у них там есть вай-фай. – Она указывает на кофейню. – Почему бы тебе не начать рисовать? А потом встретимся здесь, когда ты закончишь.
– Ну, я не знаю, как долго у меня это займет…
– Все нормально, – с отстраненным видом замечает она. – Я буду неподалеку.
И хотя в эту минуту я бы предпочла заняться чем-то другим, все равно киваю и улыбаюсь, изображая волнение.
– Отлично.
Каких-то сорок пять минут – и мой рисунок превращается в кривобокое подобие архитектурной графики Тима Бертона. Даже с транспортиром мои углы выходят шире нужных, а попытка нарисовать прямые линии внизу при помощи шестидюймовой линейки означает, что фундамент здания будет прямым только эти шесть дюймов. И сколько бы раз я ни пересчитывала окна на каждой из сторон, я никак не могу получить правильное число. Если бы у меня не сводило мышцы руки от непрерывного вырисовывания миллиона квадратных окошек, я бы уже вырвала из альбома лист и начала заново.
Я пялюсь на это здание так долго, что все окна расплываются крохотными бесформенными каплями стекла. Смотрю вверх и вижу, что у окна две панели и каменный выступ под ним, опускаю голову. Снова поднимаю и вижу уже одну панель. Рисую, снова смотрю вверх, и теперь выясняется, что у окна две панели, но без выступа. И мне приходится маниакально все стирать и рисовать заново. Кажется, я начинаю понимать, почему Ван Гог отрезал себе ухо. А потом застрелился.
Даже не знаю, сколько времени прошло. Но, должно быть, достаточно, чтобы на главной площади, под огромным оранжевым зонтом, собрались три разные экскурсионные группы, прослушали одно и то же дурацкое вступление и ушли.
Я как раз борюсь с формой самой башни, когда слышу мамин голос:
– Как продвигается?
Быстро прячу за спиной свое ужасное размазанное подобие карандашного наброска.
– Хорошо.
– Интересное здание, – говорит мама, даже не глядя на мой рисунок. – Ты заметила, что башня смещена по центру? И гляди, – показывает она, – арка не по центру. За такое явно полетели чьи-то головы.
Я начинаю смеяться. И ничего не могу с собой поделать. Хохочу так громко, что все бельгийцы наверняка думают, будто у меня нервный срыв. Потом смотрю на свой рисунок, и мне он уже не кажется таким плохим.
– Думаю, я закончила, – объявляю я.
– Выглядит очень хорошо! – выносит вердикт мама, рассматривая мой рисунок ближе, чем мне бы того хотелось. – Так как насчет того, чтобы попробовать их знаменитые вафли?
Всей поэзии языка не хватит, чтобы описать, какие же вкусные эти вафли.
Они шесть дюймов в ширину и совершенно не похожи на круглые, размером с тарелку, «бельгийские вафли», которые в Штатах предлагают на завтрак. Тягучие, плотные и почти полностью посыпанные сахаром. Здесь их кладут в небольшие картонные лодочки, в которых обычно продают хот-доги на бейсбольных матчах. Теплая вафля смазана толстым слоем шоколадной пасты и украшена сверху кусочками клубники (мама предпочла только взбитые сливки). Она похожа на самый вкусный пончик, который я когда-либо пробовала, – если бы этот пончик занялся любовью с гофрированной бумагой, а потом сбежал, узнав о ребенке. Я готова проглотить еще штук семь.
– Оставь место для картошки. – Мама останавливает меня, заметив, что я уже собралась к лотку, где на вафельницу бросают очередную порцию свежего теста. Запах стоит такой аппетитный, что меня буквально к нему тянет.
Конечно, можно сделать вид, что после вафель мы подождали еще часок, но это было бы неправдой. Мы направились прямо к длиннющей очереди в палатку (которую несколько экскурсоводов назвали самым лучшим местом в Брюсселе, где подают картошку) и взяли себе по порции с пряным майонезом. Когда все горячие, хрустящие и такие жирные ломтики были съедены, от них осталась лишь одна упаковка, пропитавшаяся маслом до прозрачности.
– А ты знала, – говорит мама, подбирая с тарелки оставшиеся подгорелые кусочки, – что «французский жареный картофель» – неправильное название? Он был придуман в Бельгии, а во время Первой мировой войны… или Второй мировой? Не важно. В общем, во время какой-то войны американцы увидели, что его едят во Фландрии, и решили: раз бельгийцы говорят по-французски, значит, они находятся во Франции. Отсюда, – она машет последним ломтиком, – и французский картофель.
– Как интересно, – говорю я, только сейчас ощутив в животе оседающий жир от съеденного за последний час. – Откуда ты узнала?
– Прослушала половину экскурсии, пока ждала, когда ты закончишь свой рисуночек.
«Рисуночек». То, каким снисходительным тоном были произнесены эти четыре слога, тут же лишает меня хорошего расположения духа. Лицо застывает в хмурой гримасе, а жир давит такой тяжестью, что как бы меня сейчас не вырвало.
– Итак, чем хочешь заняться в оставшееся время? – спрашивает мама, похлопывая себя по животу. Уже час дня.
Я подумываю о том, чтобы устроить ей бойкот, но сама мысль снова затевать ссору с Элис Паркер меня угнетает. Так что я проглатываю обиду и предлагаю:
– Можно пойти в музей Эрже. Мультипликатора, нарисовавшего Тинтина.