Я почувствовал, что вдруг весь взмок, словно человек, боящийся высоты, который подошёл к краю отвесной скалы и заглянул в бездну у себя под ногами. Голова у него начинает кружиться, он боится, но вместе с тем ощущает непреодолимое желание прыгнуть, дать бездне поглотить себя. Галл, я заметил, исподтишка делал пальцами предупреждающие знаки, но Меценат не обращал на них никакого внимания. Он всё ещё ласково улыбался и выжидающе смотрел на меня.
— Верно, — ответил я. — Но всё же, прежде чем взять на себя смелость поучать, поэт должен быть уверен в своём предмете.
— А если он уверен, то будет ли считать своей обязанностью донести это до читателя, как ты думаешь?
Комната, улыбающееся лицо Мецената стали отчётливыми и нереальными. В голове загудело.
— Мог бы, — услышал я свой голос. — Если у него есть уверенность. Только в том случае, если есть уверенность.
— Значит, мы должны сделать всё, что от нас зависит, чтобы убедить тебя, Вергилий, дорогой. — Меценат говорил весёлым, подтрунивающим тоном, но глаза были серьёзны. Я посмотрел на Галла. Он твёрдо выдержал мой взгляд, потом сделал знак рабу наполнить свой кубок. Напряжение в комнате ослабло.
— Ты, конечно, слышал новость. — Меценат повернулся к Галлу.
— О неприятностях на юге? — Галл нахмурился, уткнувшись в своё вино. — Конечно. На Рыночной площади только об этом и говорят. Думаешь, это к чему-нибудь приведёт?
— Надеюсь, что нет. Это недоразумение, только и всего. Никто не хочет войны, и меньше всех Цезарь. Я слышал, что много случаев братания в расположении войск.
— Ты с этим как-то связан?
— Как посредник — конечно, — улыбнулся Меценат. — В сущности, я завтра выезжаю в Бриндизи. Твой друг Поллион, — обратился он ко мне, — тоже будет там как представитель Антония. Я думаю, мы придём к какому-то решению. Довольно Италии воевать. Что ей сейчас необходимо — так это мир.
— А Цезарь, — я был дипломатичен, — может ей его дать?
— В сотрудничестве с Антонием. — Меценат тоже мог быть дипломатичным. — Плюс добрая воля всех стремящихся к миру людей. — Он внезапно замолчал, лицо его прояснилось. Оглядываясь назад, я понимаю, что это была прекрасная игра. — Мне пришла в голову
Галл поглядел на меня, в глазах его блестел огонёк.
— О нет, — ответил он. — Я думаю, это замечательная идея.
На мгновение мне показалось, что время остановилось. Я чувствовал, что и Галл и Меценат смотрят на меня, в комнате стояла абсолютная тишина. Я заглянул за выступ скалы в разверзшуюся внизу бездну, глубоко вздохнул...
И прыгнул.
— Почему бы и нет? — сказал я, сердце моё бешено стучало. — Хорошо. Если вы так хотите, то я, конечно, поеду.
Я знал, что у меня есть все шансы разбиться вдребезги; но я неожиданно почувствовал радостное возбуждение полёта.
ПОЭТ ЦЕЗАРЯ
(сентябрь 40 г. — сентябрь 19 г. до н.э.)
Если бы меня попросили отчертить границу и сказать: «Вот здесь я стал поэтом Октавиана», я бы выбрал ту поездку в Бриндизи.
Меценат убеждал меня, ведя дискуссии, но не о политике, а о поэзии. Я понял, что он не только досконально знал литературу, но и по-настоящему ценил её — а это не всегда одно и то же. Прежде всего, я очень удивился, обнаружив, что, когда мы с ним одни, он разговаривал совершенно нормально и серьёзно, не жеманясь. Поскольку я преодолел свою застенчивость, наши споры стали язвительными, мне это нравилось, но я не всегда в них оказывался на высоте, во всех смыслах. Только говоря о своих работах, он был далеко не серьёзен, и это также поражало меня: Меценат писал самую ужасающую чушь, но понимал это и умел посмеяться над собой. Он говорил, что это не имеет значения, и был прав.
Теперь мы лучше узнали друг друга — почти двадцать лет, до той последней гибельной встречи, которая произошла всего несколько месяцев назад, он был одним из моих лучших друзей, — но до сих пор я так и не понял, кем же Меценат был на самом деле: «болтливой сойкой» при Агриппе, моим острым критиком или мастером дипломатии и пропаганды при Октавиане. Подозреваю, что всеми тремя, и даже больше. Один сенатор как-то сказал про Юлия Цезаря, что тот был «всё для всех». Это, несомненно, справедливо и для Мецената, хотя и не в том смысле, который вкладывал сенатор, говоря о Цезаре. Что касается меня, то мне было достаточно того, что он мой друг, и ни к чему копать слишком глубоко. Во время той поездки он завоевал моё уважение (я и до сих пор его уважаю, хотя он в этом и не нуждается), и если они оба с Галлом верили, что Октавиан — единственная надежда Рима, то, несмотря на то, что я сохранил о нём собственное мнение, я тоже оказывал ему поддержку.