Говорят, что, когда весть докатилась до Рима, устроили такие празднества, каких ещё не было на памяти живущих. Бриндизи, конечно, в ту ночь безумствовал. Я никогда ничего подобного не видел, включая даже благодарственный молебен после битвы при Акции. Словно весь город превратился в одну огромную свадьбу, солдаты и горожане — все вместе. Не было ни насилий, ни грабежей, вряд ли даже кто-то сильно напился, что само по себе уже было чудо. Более того, было странное, растворившееся повсюду, даже в самом воздухе, ощущение — ощущение, что всё будет хорошо. Я не могу сказать об этом более понятно, как не могу объяснить необъяснимое. Просто так было. Если бы требовалось убедить меня в том, что мир — величайший дар, который могут дать нам боги, то, что бы ни случилось потом, та ночь была самым лучшим доказательством.
Я вернулся к себе рано, но не мог уснуть. Мне не было покоя, как будто по коже ползал миллион крошечных мушек. Я пытался читать, но либо буквы разбегались по странице, либо слова выскакивали из головы. Я много раз вставал, ходил по комнате и снова ложился, но всё время мой взгляд был прикован к окну. В конце концов я распахнул ставни и выглянул наружу, в город.
Это был волшебный вечер, ясный и весь усеянный алмазными звёздами. Я увидел, как внизу, подо мной, сверкают тысячи факелов и их огоньки, похожие на светлячков, переплетаясь, движутся по узким улицам; я услышал шорох голосов, словно волны перекатывали по берегу гальку. Не знаю, сколько времени я простоял так, в восторге впитывая в себя мир, и согласие, и чистое наслаждение этой ночью. Кажется, я молился, но не уверен в этом, тем более не знаю, какому богу. Во всяком случае, когда я отвернулся, по щекам моим текли слёзы.
Не могу вспомнить ни как я достал грифель[183]
и восковые таблички, ни как писал стихотворение, которое стало моей четвёртой «Эклогой». Я никогда раньше не писал стихов, подобных этим, и никогда больше не смогу. Они пришли непрошенно, завершённые и совершенные, как искусно огранённый драгоценный камень. В них воплотилась и эта ночь, и мои воспоминания о свитке с еврейским Писанием, и ликование по поводу договора и брачного контракта, но это ещё не всё. БылоСтихи славят рождение ребёнка, не обычного ребёнка, а того, кто вернёт Золотой век, времена Сатурна, когда нигде на земле не было ни войн, ни голода, ни страха, когда человек и природа были едины в своей идеальной гармонии и боги спокойно гуляли по благословенным полям. Они славят мир, и изобилие, и прекращение навсегда раздоров и кровопролитий и миллиона миллионов пролитых понапрасну горьких слёз человеческой истории:
Как я сказал, не знаю, откуда пришли стихи. Не я писал их, они писались сами, и это единственное из моих стихотворений, где я не изменил ни единой строчки. Когда всё было закончено, я закрыл таблички, положил их рядом с кроватью и спокойно заснул.
Ликование по поводу заключённого в Бриндизи договора длилось недолго.
На этот раз виноват был не Антоний, не Октавиан, а Секст Помпей. Вполне понятно, что он почёл себя оскорблённым: когда Октавиан и Антоний считали, что он может быть полезен, каждый предлагал ему вступить в союз. После Бриндизи Помпей оказался в дураках, его выставили обратно на Сицилию, как преданного пса, который, хозяин знает, прибежит, махая хвостом, стоит лишь свистнуть.
В последние месяцы года Помпей вознамерился дать им почувствовать своё присутствие. Обосновавшись на Сицилии и Сардинии, он начал совершать оттуда набеги на побережье Италии, угрожая жизненно важным для Рима поставкам зерна. Цены на продукты возросли, и положение усугублялось тем, что ввели новые налоги, чтобы набрать денег на новую войну на море. В конце концов в середине сентября римская чернь взбунтовалась, и пришлось ввести войска.
Стало ясно, что с Помпеем, так или иначе, придётся считаться. Понимая, что их флот ещё недостаточно силен, чтобы рисковать всей кампанией, Антоний и Октавиан решились заключить мир. Они уговорили Помпея принять Корсику, Сардинию, Сицилию (по закону) и Пелопоннес в качестве провинции для управления в обмен на обещание хорошо себя вести.