На востоке положение было ещё хуже. Персия — огромная империя, лежавшая вблизи границ Рима, — захватила Сирию, и шаткие планы Антония насчёт буферных государств на восточной окраине римской территории покосились и рухнули, как прогнивший многоквартирный дом. Цари мелких государств один за другим сдавались захватчикам: Каппадокия[185]
, Коммагена, Галатия... один за одним, Хуже всего, что командовал персидской армией римский военачальник, заместитель Цезаря Лабений, который изменил ему. К осени ситуация стала критической. Антоний выступил на восток, чтобы взять на себя руководство военными действиями, и в результате в Италии целый год царил мир.Год после заключения договора в Бриндизи я жил то в Неаполе, то в Риме. Теперь, когда я согласился с планами Октавиана и Антония насчёт государства, я всерьёз принялся за пасторали. Как будто исчезло какое-то препятствие. Я больше не противился тому, чтобы дать стихам политическое звучание; по правде говоря, я, словно бык, который, однажды узнав вкус соли, опять и опять приходит лизать её, получал удовольствие, решая эту сложную задачу. Прежде всего, я заплатил свой долг, написав два стихотворения о конфискациях. К ним я прибавил ещё одно, о божественности Цезаря (недавно, по просьбе Октавиана, Антоний стал жрецом Божественного Юлия. Таким образом, стихи стали тройным комплиментом). Казалось, на некоторое время это смогло утолить страстное желание.
Здесь я, пожалуй, должен рассказать историю, которая является предостережением как для поэтов, так и для критиков: для поэтов — потому что критики могут вычитать в стихах то, чего в них и не подразумевалось; для критиков — потому что они, в силу своей профессии, могут приписать поэту намёки, которые он и не думал делать. Меценату понравились «политические» стихи, но, читая одно из других (неловкую смесь пасторали с эпикурейскими снадобьями), он вдруг неожиданно поперхнулся, что очень удивило меня.
— Я не вполне уверен, мой дорогой мальчик, — сказал он, — что мне нравится здесь иносказание.
Должно быть, я казался озадаченным, потому что он прибавил:
— Образ Силена[186]
. Антоний может себе любить вино и женщин, но вряд ли ему понравится, что его изображают недоразвитым полубогом. Особенно интересующимся естественными науками.Я успокоился. Объяснил, что тут нет намёка на Антония и что если Силен что-либо и олицетворяет, то только философское единство между инстинктивной и разумной сторонами человеческой души. Я видел, что Меценат не слушает. У меня создалось впечатление, что он был доволен и просто отшлифовывал сравнение, которое могло ещё пригодиться в будущем.
Не знаю, думал ли когда-нибудь сам Антоний, что я к нему непочтителен, вряд ли. Я по опыту знал, что похвалы люди имеют обыкновение замечать. Но когда их критикуют в аллегорической форме, то узнают себя неохотно. Другие, конечно, это понимают, особенно те, которые, как Меценат, легко мыслят символами, но порой они оказываются уж чересчур умны.
Я написал ещё одно стихотворение об этом периоде или, может быть, чуть более позднем, точно не помню: довольно короткий насмешливый стишок, посвящённый Галлу. Я упоминаю о нём, потому что, оглядываясь назад, вижу: это было обдающее холодом предвидение того, что должно было случиться. После одной из их бурных, но всегда непродолжительных ссор Киферида уехала в Милан с молодым кавалеристом, оставив Галла не таким уж безутешным (он никогда долго не печалился). В стихах же я изобразил его близким к самоубийству и готовым умереть ради любви; он частенько бродил по лесным полянам и клялся совершить отчаянный поступок. А Ликорида (так Галл называл Кифериду в своих собственных стихах) тем временем тащилась босая по студёному северу вслед за своим возлюбленным воином. Это был прелестный вздор в «александрийском» стиле, и Галл с Киферидой, когда она в конце концов, как я и предполагал, вернулась, — оба от души посмеялись над ним. Но тем не менее в стихотворении было зерно истины — разве не имеют поэты дар, подобно прорицателям, предвидеть будущее? — и я впоследствии вспомнил об этом, когда пришло время всерьёз оплакивать моего друга.
В течение двух следующих лет Антония не было в Италии, если не считать одного короткого, но важного визита. Отодвинув персов от границы, он устроил штаб-квартиру в Афинах, где жил с Октавией и новорождённой дочерью Антонией (нет, это всё-таки не был мальчик, несмотря на мои оптимистические пророчества в четвёртой «Эклоге»).
Октавия — один из «хороших» образов в моём рассказе. В какой-то мере она была похожа на Клеопатру.