Никль сначала попадает в лечебницу, аллегорию чистилища, которая больше напоминает тюрьму, а затем, наконец, — на небеса, куда он отправляется сначала на поезде, а затем на велосипеде. Сельская местность, по которой он проезжает, напоминает ему родные края. Так Толкиен развивает мотив вознесения в рай как возвращения домой, в истинный дом человечества. «Ему показалось, что он уже видел, во сне или наяву, этот травяной простор. (…) Никль поднял глаза — и свалился с велосипеда.
Перед ним стояло Дерево, его Дерево, законченное, если можно так говорить о живом дереве с распускающимися листьями и сильными, молодыми сучьями, качающимися на ветру, который Никль так часто чувствовал и представлял себе, но так и не сумел запечатлеть на холсте. Он долго вглядывался в Дерево, затем медленно воздел и широко развел руки (застыл в молитвенной позе священника — Е.В.).
Это дар! — проговорил он. Художник говорил о своем искусстве и о картине, и все же употребил это слово в его буквальном значении».
Рай Толкиена вобрал в себя многие идеи и образы, выработанные богословской, философской и литературной традицией. Он мог бы стать иллюстрацией
* к учению Платона об эйдосах;
* к библейской истории о райском саде, потерянном и обретенном вновь, а также к притче о талантах;
* к католической доктрине о трех уровнях невидимого мира — аде, чистилище и рае;
* к учению Сведенборга о подобии земного и небесного существования;
* даже к теории архетипов Юнга.
Казалось бы, эта притча созвучна и «Кубла Кхану» Кольриджа, где поэт также является создателем загадочного мира, отчасти напоминающего рай. Но художник Толкиена — не гений, самостоятельно творящий новые миры, а маленький человек, «который листья пишет лучше, чем деревья». В ответ на романтический гениоцентризм Толкиен выдвигает концепцию синергии — сотворчества Бога и человека. Сам Толкиен писал о своем желании показать, как творческая деятельность человека (Sub-Сreation) может стать частью Божественного акта творения (Creation).[17] Маленьким его художник является не по отношению к другим, более одаренным людям, а по сравнению с Богом, который единственный может быть назван Творцом с большой буквы. В этом смысле человек способен создавать только отдельные «листья» для того «мирового Древа», которое творит Создатель Вселенной.
Антиромантический пафос притчи Толкиена станет еще более очевиден, если обратиться к «Бракосочетанию Рая и Ада» У.Блейка (The Marriage of Heaven and Hell, 1790) или к его трактату «Все религии едины: глас человека, вопиющего в пустыне» (All Religions Are One, 1788), в котором Бог прямо отождествляется с Поэтическим Гением: «Религии всех народов есть результат их различного восприятия Поэтического Гения, которого всюду называют Духом Пророчества».[18] Это утверждение Блейка можно, однако, понять двояко: как желание подчеркнуть творческое начало в Самом Боге и одновременно возвысить гений человека до божественного статуса.
Взгляд на Бога как Поэтического Гения Блейк вкладывает одновременно в уста пророка Иезекииля и Дьявола. Ему важно смести границы между раем и адом, поскольку церковное разделение этих двух сфер он считает неприемлемым. Визионерский трактат «Бракосочетание рая и ада» Блейка, на первый взгляд, говорит исключительно об аде и не имеет прямого отношения к нашей теме, но эпатажный образ ада у Блейка во многом вызван дискуссией, развернувшейся в Англии 17–19 вв. о теодицее самого разделения загробного мира на рай и ад.
Кратко проблему можно сформулировать следующим образом: Может ли существовать рай, если есть ад? Могут ли спасенные наслаждаться райским блаженством, зная, что грешники в это время испытывают страшные мучения в аду? В Средние века в религиозной живописи праведники изображались на небесах, где они вместе с Богом наблюдали картины адских мучений, разворачивающиеся в преисподней, что находило богословское оправдание в их согласии с Божественной волей (которая не может быть не справедливой) и даже в том, что лицезрение чужих страданий должно усиливать в них радость райского блаженства. Этот «небесный амфитеатр» английский проповедник и писатель Ф.Фаррар в 19 веке назвал «отвратительной фантазией» (abominable fancy), полемически озаглавив свою книгу «Вечная надежда». [19]