Выражение, пришедшее из будущего, — “невыносимая легкость бытия” наваливалась на каждого из нас. Нуждаясь друг в друге как слушателях и ценителях стихов, мы для того и встречались, и не только по своим домам, но и у пишущих друзей — Наймана, Рейна, Авербаха; стала прорезаться Люда Штерн, собирая порой общество у себя. Она предложила мне выпустить машинописный сборник стихов, и он, тиражом в пять экземпляров, вышел под названием “Партита”, потому что в памяти у меня в ту пору непрерывно звучала баховская “Партита № 6” в исполнении Глена Гульда. А остальные экземпляры, недостающие до нормальных издательских десяти тысяч, я практически начитывал людям устно. Иосиф мечтал выступить в сопровождении джаза и ностальгически восклицал в стихах: “Играй, играй, Диззи Гиллеспи…” Мы, все четверо, а порой и в расширенном составе, стали читать полуофициально в разных местах и разных комбинациях друг с другом: математический факультет, кафе поэтов, преображенное из столовой, Институт высокомолекулярных соединений. Некоторые из комбинаций бывали забавны…
Так, однажды Толя меня зазвал выступить с ним в одной программе с укротителем крокодилов и клоуном. Появились приверженцы и поклонницы, “львы и гимнасты”, — цитируя позднего Наймана. Минна Попенкова, приятельница Гали Наринской, распространяла мои стихи по Москве. Ее приезд внезапно изменил мои планы. Натаха моя жутко меня взревновала, и в нестерпимой обиде я уходил в бывший мой дом на Таврической, писал горький “Романс” о душе, которая “лежит и лечится бедой”, а Наталья в слезах уводила меня обратно на Тверскую, куда Иосиф позднее привез стихи “Дорогому ДБ”, первые же строчки которых резанули приговором: “Вы поете вдвоем о своем неудачном союзе”… Ведь мы уже помирились, и союз мне казался навсегда восстановленным! И потом — она ему, оказывается, “пела”, жалуясь на меня!
На этот счет Жозеф излагал мне отдельно свою живиальную философию:
— Настоящий мужчина должен быть брутальным,
Или:
— Настоящий мужчина должен переболеть триппером — хотя бы ради верного взгляда на женщин.
Или:
— В уборной человек отделяет Я от не-Я.
Или (возможно, цитируя кого-нибудь из великих джазистов):
– “Я и мой саксофон остались вдвоем. Так чем же мы не компания?”
И — зажигал спички об откуда-то перепавшие ему американские джинсы. Признаться, не все положения этой философии мне подходили, но спички зажигать о седло я у него научился.
Однажды после работы я задержался на приеме у зубного врача. Я следил за собой и, желая нравиться моей миловидной жене, не пренебрегал визитами к дантисту, хотя бы для профилактики. Вернувшись, я услышал почему-то не от Натальи, а от тещи:
— К вам заходил уж не знаю кто — ваш друг? Приятель? На письменном столе он оставил записку.
В пишущую машинку, выпрошенную накануне у тещи, был вставлен лист бумаги с таким знаменательным текстом:
“Деметр!
Пока ты там ковырялся в своих желтых вонючих зубах, я написал гениальные стихи. Вот они:
И т. д. И — подпись от руки: “И. Бродский”.
Первый мой вопрос был: “Где он нашел на Васильевском темно-синий фасад? Там — все серые и голубые”. Второй: “Сколько времени на глазах моих близких (и — близких врагов) красовалась его паршивая и плоская шутка?” Я скомкал листок и бросил его в корзину. Жозеф исчез надолго.
Московские знаменитости
Прошел слух, что в Ленинград приехали ну все-все новейшие московские знаменитости, полупризнанные властями: Ахмадулина, Вознесенский, Евтушенко, Окуджава, а с ними и ряд прославленно-признанных, что было куда менее интересно. Надо сказать, что первые своим половинным признанием дорожили и пользовались, даже его умело продлевая, ради своей растущей за мыслимые пределы популярности. Их уже баловали привилегиями системы, а они принимали их, естественно, как плату за талант и труды, очень, конечно, немалые, но перед выступлениями неизменно накладывали тень гонимости, как грим на лицо, и публика их за это еще крепче любила.
Приехав, они расселились по люкс-номерам привокзальных гостиниц и объявили смотрины местных талантов.
У Беллы было трезво и чопорно; она и сама этим тяготилась. Почитали. Послушали голосовые гирлянды и трели ее вдохновенной, велеречивой поэмы о предках (даже, на удивление, итальянских), чья миссия благополучно завершилась рождением Беллы. Из примыкающего покоя выглянул на минуту ее новый муж — коренастый, густо-седой, со сморщенным лицом и цепкими глазами: писатель Юрий Нагибин. За его раннюю повесть “Трубка” сам Сталин подарил ему свою… трубку? Нет, премию. Сталинскую притом. Это оставалось высокой маркой и в после-, и в анти-сталинские времена. Написал несколько свежих рассказов, чего от лауреатов и не требовалось. И — без счету киносценариев, которые ставились, шли в прокат и почти анонимно орошали из золотой лейки их с молодой женой вертоград. Исчез.