Полетели ошалелые птицы, загрохотали сапоги, зазвучали причитания: “Ах война, что ты сделала, подлая?”, затем покатил по ночной Москве синий троллейбус. И уже утренний автобус остановился, чтобы подобрать городского певца у пекарни, у занавешенных окон, за которыми мелькали руки работниц и откуда несло духовито запахом поджаристой корочки свежеиспеченного хлеба.
Сколько раз его концерты отменялись, вновь назначались и опять разгонялись, и вот, наконец, своим малым, но на оттенки исключительно богатым тенорком он заговорил по душам с каждым из этой несусветной толпы, все разрастающейся, попутанной своими бобинами и кассетами, — по существу, со всем говорящим по-русски населением, со всеми, чьи глаза не потеряли способность увлажняться от песенной красоты или поющей правды. Так началась его слава.
Я с ним уже и не виделся — зачем? Песни, конечно, долетали; среди них и та, с разнонаправленными взглядами:
И вот я гляжу на него опять, а он на меня, на мою американскую жену, которая его уже обожает. Мы — в Мюнхене, году в девяностом. Он — по пути в Париж, а мы с Ольгой, прилетев из Чикаго, собираемся во взятой напрокат машине проехать через Югославию и Восточную Европу в Чехословакию.
— Ты поправился, Дима, — замечает он. — Был такой тоненький юноша…
— Так что ж, Булат, питание хорошее, жизнь спокойная. Да и возраст располагает… Впрочем, ты, кажется, худеешь с годами.
— Да, это так. А ты ведь вроде бы раньше курил? Курил. А теперь бросил, вот и поправился.
Неужели нам не о чем больше поговорить? Мы прощаемся — его жена, тоже Ольга, следит за расписанием.
А еще через два года я получаю от него письмо:
“Здравствуй, дорогой Дима!
Подарили мне в Москве твою петербургскую книжку “Полнота всего”. Прочитал ее с большим удовольствием и очень порадовался за тебя. Хотел написать тебе, да было лень, да и адреса не знал.
А тут под впечатлением твоих стихов получилось о тебе маленькое стихотвореньице. Ну, тут я, конечно, сообразил позвонить Толе, и взял у него твой адрес, и пишу.
Надеюсь, ты здоров, и все у тебя хорошо.
Я зарылся на даче. Понемногу пишу. В основном, прозу. В Москве бываю редко и в крайнем случае.
На всякий случай — мои координаты…
…Кланяйся дома. Обнимаю. Булат.
9.11.92,Москва”.
Вот теперь бы и поговорить, да уже — когда? Стихами я ему ответил, написав “Университетскую богиню” с эпиграфом из знаменитой “Комсомольской богини”… В поздние годы массовая популярность его несколько обесцветилась, выцвела, как флаг на ветру. Отошла к старшим. А молодежь увлеклась Хрипатым до самозабвенья, до мстительных уколов и нападок на Булата. Бродский вообще поместил всю итээровскую интеллигенцию (читай: “образованщину”) “меж Булатом и торшером”.
И вот вдруг Окуджава умер, оказавшись в очередной раз в Париже. Вдова жаловалась на непонимание в больнице, на отсутствие переводчика. Это страшное, малопонятное и всем нам, живым, предстоящее действо совершилось 12 июня 1997 года.
Я оказался в тот день в Нью-Йорке, по пути из нашего под-Чикажья в Россию, на “Ахматовские чтения”, куда я вез доклад “Преодолевшие акмеизм”. В Бруклине, в газетном киоске, мне бросился в глаза заголовок: “Умер Булат Окуджава”. Я купил газету — то был “Вечерний Нью-Йорк”, тамошняя эмигрантская “Вечерка”. Главный редактор в своей передовице грустил о потере знаменитого барда, автора столь любимых народом песен, таких, как “Из окон КУРОЧКОЙ несет поджаристой…” Что это — опечатка? Шутка? Эх, Бруклин, Бруклин…
Друзья-соперники
Как-то придя ко мне с ослепительной Асей Пекуровской, Иосиф, конечно, похвалялся ею передо мной на бессловесном языке, понятном зверюшкам и птицам, и я испытал укол платонической ревности. Это сообщало нашему приятельству соревновательный оттенок, который, впрочем, и без того присутствовал.
Именно так, соревновательно, но весело, он втравил меня в одну трудоемкую затею: переводить вместе с испанского, которого не знали ни он, ни я, но зато дело было верное и публикация, по его словам, была гарантирована. Поэт-то был кубинский — Мануэль Наварро Луна, в трескучих стихах воспевающий шхуну “Гранма”, на который бородатый Команданте прибыл на Кубу наводить свой порядок, ну и, конечно, себя самого.