Методологически главным источником ревизионистской школы были Маркс и Энгельс, утверждавшие, что экономика и вытекающие из нее классовые отношения являлись решающими силами в истории, а все остальное, включая политику и культуру, относилось к «надстройке». Как гласит Коммунистический манифест: «Вся история до сих пор была историей классовой борьбы». Это утверждение настолько же неверно, как если бы кто — то заявлял, что вся история сводится к истории политического и идеологического соперничества. На самом деле, каждому, кто углубится в изучение прошлого, сразу становится ясно, что историю формируют множество факторов, включая случайности и роль личности, каждый из которых может играть решающую роль в определенном месте и в определенное время, но никогда не будет универсальным. Главным результатом марксистского подхода является игнорирование политики и культуры вообще, или, по крайней мере, сведение их роли к второстепенной[55]. Историю надо писать «снизу». Интересно, как приверженцы данной школы объяснят самые разрушительные события XX века — две мировые войны. Неужели они могут серьезно утверждать, что массы требовали начала военных действий, в которых они будут гибнуть десятками миллионов? Или что их повседневные привычки имели большее значение для их жизни, чем решения, принимаемые от их имени горсткой государственных деятелей и генералов? И как они объяснят, что распад Советского Союза произошел без социального насилия? Даже такой авторитет по данному вопросу, как Горбачев, утверждал публично, что при советском режиме перемены могли произойти «только сверху»[5].
Таким образом, мой спор с ревизионистами шел не просто о движущих силах в исторических событиях, но был направлен против утверждения, что эти события всегда и везде определяются одними и теми же силами. Я верю в то, что история — совокупность историй жизни многих людей — не имеет большего смысла, чем жизнь отдельного индивида. И даже если это не так, наше присутствие в потоке жизни не позволяет нам постичь его смысл. Не существует Истории с большой буквы, а есть истории во множественном числе и только. Происходят события, и мы можем понять лишь их непосредственные причины и значение. Но, увы, не можем соединить это знание с какой — то более широкой всеобъемлющей философией. Я нахожу, что вся гегелевская философия истории вместе с ее разновидностями столь же абсурдна, сколь и претенциозна.
Моя историческая методология намеренно эклектична. То есть я полагаю, что различные события происходят под воздействием различных сил: иногда это случайность, иногда решение конкретного человека имеет решающее значение, в других случаях это экономические факторы или идеология. Мастерство историка заключается в том, чтобы решить на каждом этапе своего повествования, какой из этих факторов имеет решающее значение. Он прибегает к различным методам, так же как хирург использует различные инструменты. Ни одна из причин не может объяснить всё. Верить в противоположное означает принять всеобщую схему человеческой истории, для которой я не вижу основания. В моих исторических трудах для меня самым интересным всегда было определить образ мышления главных действующих лиц, а затем показать, как оно повлияло на их поведение.
Я отношусь к источникам непредвзято и полагаюсь на то, что они укажут мне путь. В процессе исследования в голове возникает план, который постепенно наполняется содержанием. Этот процесс, как и художественное творчество, тоже приносит много удовлетворения. Он требует огромного терпения. Различие между истинным научным трудом и его популярной имитацией заключается в способности историка рассматривать предмет исследования со всех сторон, что требует времени. Я испытываю симпатию к наблюдению по этому поводу флорентийского историка XVI столетия Франческо Гвиччардини, который писал: «Когда — то я был того мнения, что то, что мне не представилось внезапно, не явится мне и позже, при размышлении; на деле у себя и у других я увидел противоположное: чем больше и глубже думаешь о вещах, тем лучше их понимаешь и делаешь»[6].
Однако, сколь бы ни верно было это утверждение, есть предел времени для размышления: альтернатива чревата творческим бесплодием. Обычно я продолжаю исследование, пока не обнаружу, что источники начинают повторяться и никаких новых данных, которые могли бы существенно изменить сложившуюся в моем сознании картину, не поступает. В этот момент я останавливаюсь.