В соответствии с этой схемой ревизионисты сами писали и заставляли своих студентов писать монографии по различным аспектам российской социальной истории начала XX века, игнорируя то, что было создано до них. Они ниспровергли традиционный подход, но не сумели заменить его своим собственным, потому что оказалось невозможным написать общую историю русской революции, не уделяя необходимого внимания политике и идеологии. Поэтому польза от них, как и следовало ожидать, носила случайный характер.
Качество, которое меня всегда поражало в приверженцах данной школы, — это их полное безразличие к преступлениям и моральному произволу коммунизма, который так ярко отражен в современных источниках и занимает центральное место в литературе по национал — социализму. Стремясь к научности, они избегали моральных суждений и пренебрегали судьбами людей. Они абстрактно рассуждали об «общественных классах», «классовых конфликтах», партийных лозунгах, статистике, слепо взирая на действительность большевистского правления с самых первых дней его существования, так живо описанную в газетных статьях Максима Горького и в дневниках Ивана Бунина. Они писали бесстрастную историю времени, которое утопало в крови, времени массовых расстрелов и погромов, творимых новой диктаторской властью. То, что для русского народа обернулось беспрецедентной катастрофой, для них было величественным, хотя и неудавшимся, экспериментом. Такое мышление позволяло обходиться без моральных оценок. Но революция — это не природная стихия, не люди, воздействующие на природу, и не природа, воздействующая на людей, революция — это люди, воздействующие на других людей, и именно с этой точки зрения она нуждалась в оценке.
Ревизионистов объединяла не только общая методология. Они образовали некое подобие партии, полной решимости ввести контроль над преподаванием современной русской истории. В манере, которая, как мне кажется, была чужда американской академической жизни, но под влиянием истории большевизма, они стремились и в основном достигли монопольного контроля над профессией, добившись того, что кафедры в этой области в университетах по всей стране заняли их сторонники. Это привело к остракизму ученых, которые придерживались других взглядов. В своих писаниях они действовали в том же духе. Отстаивая свою позицию, ревизионисты не удосуживались показать, в чем ошибались их предшественники: они просто их игнорировали. Поэтому было забавно наблюдать, как они негодовали, когда их оппоненты, включая меня, платили им их же монетой и в основном так же игнорировали их работы.
Таково было положение с литературой по русской революции в конце 1970‑х годов. Прежние труды или не переиздавались, или устарели; недавно вышедшая литература была или монографической, или «одноцветной». Задача, как я ее представлял, когда решил заполнить пустоту, состояла в том, чтобы существенно расширить рамки предмета как в плане хронологии, так и самого предмета: вернуться к событиям, по крайней мере, конца XIX века и включить темы, которые обычно игнорировались. Такие как культура и религия, внешняя политика и подрывная деятельность, голод и эпидемии, миграция населения, террор. Чтобы исследовать революцию должным образом, необходимо было замахнуться на серьезную «историю», как ее писали до того, как низвели до социальных мелочей и тривиальностей. В мае 1977 года я подписал контракт с издательством «Альфред А. Кнопф», которое впоследствии опубликовало еще несколько моих книг. Мои отношения с издательством складывались очень хорошо: Кнопф выпускал мои книги в элегантном оформлении и обнаружил впечатляющий коммерческий талант в их реализации.
Библиотеки в Гарвардском университете таковы, что, над чем бы я ни работал, я всегда мог найти на их полках девять десятых необходимых мне материалов. Если чего — нибудь не хватало, я находил это в Гуверовском институте при Станфордском университете в Калифорнии или в Нью — Йоркской публичной библиотеке, а иногда — в Париже или Лондоне. Советский Союз с его архивами был для меня практически недосягаем до 1992 года.
Работа над русской революцией оказалась утомительной в психологическом и эмоциональном плане. Меня постоянно возмущали двуличие и жестокость коммунистов, так же как и иллюзии их оппонентов. Действия коммунистов снова и снова напоминали мне о нацистах. Меня буквально охватывало отчаяние и я не мог спать, когда изучал подробности красного террора, который существующая историческая литература либо обходила, либо просто игнорировала. (Карр, например, вообще о нем не упоминает в своей многотомной истории.) Изучая убийство императорской семьи в Екатеринбурге, я записал в дневнике: