Китайцы не врали так нагло, как имели обыкновение делать русские. Если им задавали вопрос, на который они не хотели отвечать, они уклонялись от ответа, но не лгали бессовестно. Вранье русских — это особая форма лжи, потому что не служит никакой цели. Это просто полет фантазии, уход от реальности, и поэтому русские редко чувствуют смущение, если их ложь открывается. Персонаж «Преступления и наказания» Достоевского так воздал ей хвалу: «Я люблю, когда врут! Вранье есть единственная человеческая привилегия перед всеми организмами. Соврешь — до правды дойдешь! Потому я и человек, что вру. Ни до одной правды не добирались, не соврав наперед раз четырнадцать, а может, и сто четырнадцать… Соврать по — своему — ведь это почти лучше, чем правда по одному, по — чужому; в первом случае ты человек, а во втором ты только что птица!»[10]
.Подобным же образом и «лишний человек» Тургенева заявляет, что ложь «так же живуча, как и истина, если не более[11]
.Китай очаровал меня. Конечно, я понимал, что, поскольку был «почетным гостем», ко мне относились с особым почтением по политическим соображениям, и очень старался избежать ловушки, в которую в Советском Союзе попадали многие «почетные» визитеры. Достопримечательности, представшие перед моими глазами, убедили меня еще раз в том, что культура более важна, чем идеология: идеи прорастают в той культурной почве, на которую они падают. Так в Скандинавии, где традиции собственности и закона были относительно сильны, марксизм развился сначала в социал — демократию, а затем в демократическое социальное государство. В России же, где обе эти традиции были развиты слабо, он усилил автократическую родовую традицию. В Китае марксизм воплотился в нечто весьма отличное от советского коммунизма, хотя я не достаточно знал, чтобы сказать, в чем конкретно эти различия состояли.
Меня сразу же сильно поразила черта китайцев, которую американцы называют «могу сделать», — оптимистическое отношение к жизни, резко контрастировавшее с унынием и фатализмом, господствующими в России. Правда было много признаков того, что мягко называли «культурной революцией» и что на самом деле было варварской контрреволюцией: обезображенные здания, граффити на памятниках, закрытые музеи. Также нужно признать, что, за исключением детей, люди в Китае одевались плохо и одинаково. В современной архитектуре просматривалась кичливость советского прототипа. Тем не менее атмосфера была наполнена динамизмом, которого я никогда не ощущал в России ни до, ни после 1991 года. Очарование Китая дополнялось видами сельской местности, которая все еще пребывала в доиндустриальной эпохе и поэтому не знала непрерывного гула моторов, сопровождавшего сельскую жизнь на Западе. Поля, которые я видел из окна поезда, были аккуратно возделаны. В городах было изобилие продуктов.
Шанхай, традиционно один из наиболее ориентированных на Запад китайских городов, сохранил больше черт древнего Китая, чем столица. Там было много узеньких улочек с маленькими лавочками, торговавшими всем, что только можно вообразить: скобяные изделия, пуговицы, пельмени, подметки для туфель. Иностранцы, должно быть, появлялись здесь редко — в отличие от Пекина меня постоянно разглядывали, а иногда люди следовали за мной и моим гидом.
В Сучжоу я видел очаровательные сады, сделавшие город знаменитым: большие закрытые пространства с прудами и камнями. В некоторых из них пожилые и даже молодые китайцы сидели на скамейках в молчаливом созерцании. Посетил я и фабрику, изготовлявшую веера. Вот что я записал в путевом дневнике: