– Слышь, а может, тебе уши заткнуть? Чтоб не натекло? Вон из пальта, из подкладки – жалко, что ль, дерьма-то! Айда надергаем, чего! – наконец выпалил он.– А? Иль чего, или – шапочка, а? Ну, шапочка так шапочка, конечно… Тогда ладно.
Не дождавшись разговора, Конь вздохнул и, пробормотав себе "Ладно, пока не окосел", угрюмо ушел за перегородку, в цех, вернувшись оттуда с длинной лестницей. Погрохотав по стенам и углам, он приспособил ее сперва под потолок, а затем, перехватывая ступеньку за ступенькой, опрятно погрузил в дыру, сквозь зубы взругивая кого-то "сволотней".
В ровном свете стоячего дня Лев Николаевич проследил за всеми этими потугами, как безнадежно больной следит за бестолковым бумагомараньем больничного регистратора. Когда Конь, дважды крякнув, воткнул лестницу в дно, он презрительно вытянул из тележки ласт и влез в него левой ногой.
– Так что – не переживай. Ну их всех к фигам! Тоже вон сейчас, сволочь,– выглядывая фляжку, махнул Конь,– акваланг брал у которого… "Это же, мол, физически не-воз-можно!" Ах ты, тапок кривой, говорю! А стройка стоит – это тебе возможно? А храм стоит? А и ладно, хрен с ним, с храмом – а делать-то, дело делать надо или нет? Невозмо-ожно! Как хезать, так все мастера, а чуть руками чего – так "физически"… За него, понимаешь, жизнь кладут, а ты… фыркалка ты подвальная. Воздуху, говорю, надул, гад? Хорошо надул? Вот и пошел отседа, сволочь такой! Ну, то есть я пошел, и ну тебя, сволоча такого…– чуть сбился Конь.– Это ж надо, чего затеяли, паразиты: живого человека – мордой в г-г…
Тут он сбился совсем и, подняв фляжку, сердито заглянул ей в горлышко. Но пить не стал и, явно не находя, как поправить дело, подошел к Фомину и молчком снял с него пальто.
– Ладно, чего мерзнуть-то сидеть. Раз не пьешь,– проворчал он, надев пальто на себя.– А с другой стороны – тоже, как подумать. Ведь сами же, считай, и… накакали. А что? Ну, в типографии сколь мы с тобой, сколь лет – так? Да интернат. Интернат-то вспоминаешь, нет, змеина? А я который раз и вспомню… Да это-то не надо! Сними! Слышь, чего говорю! – гаркнул он, когда Фомин напялил второй ласт.– Это не надо, слышь!
– Отвяжись… Знаток,– просипел Фомин.
– Да точно говорю! Только спотыкаться! Вглубь-то, надо быть, тверже пойдет… Вот это – да, это само собой,– заметил Конь и со скрипом натянул ему на голову желтую купальную шапочку.– Ты погоди, не егози. Щас присядем еще.
– Отвяжись! – вдруг крикнул Лев Николаевич.
– Да погоди, говорю! – тоже крикнул Конь.– Присядем. Я щас…
Он хотел многого: ткнувшись задом в унитаз, посидеть "на дорожку", отрегулировать клапана, выпить, как говорится, за упокой души, то есть – чтоб спокойная была душа-то и не беспокоилась, ежели чего, за семью… а, ну вообще: не беспокоилась чтоб, и все, дерьма-то, больно уж хорошая, что ли, жизнь? – а потом подержать лестницу, извиниться за все и, если понадобится, столкнуть. Но толстый Фомин, неожиданно-ловко вдруг заглотнув шланг, с гвоздодером в руке уже шагал к проруби.
Остановить его не смел никто. В свирепой решительности, в которую вогнал его собственный крик, он мог одно из двух: упасть и тут же умереть от нее самой, или шагать, как шагал он, каждым свирепым шагом вбивая в себя все более отважный стук.
– Погоди! – взвыл Конь.
Но Фомин уже шагнул за край. Как-то качнувшись на весу, он с угрозой взметнул над головой гвоздодер и тяжко, как глыба, обрушился в жи…тяжело…всматриваясь….про….
А если представить что-то еще? Представить, что есть что-то еще – пусть не сейчас и не здесь, а где-то далеко отсюда – чем дальше, тем оно лучше представляется. Короче говоря: представим далекую даль.
А значит, и дорогу в даль, полевой зимник в разгар календарной весны – подсрезанный на косогоре впереди лучистым небом, с подтаявшей правой обочиной, что живет и шевелится сама по себе, и слабым еще, в ладонь шириной, ручьем: бесцветным тут, под ногой, золотисто-зеленым в трех шагах и ослепительным дальше, сквозь какой угодно прищур.
Справа и слева за полем лес. Но это неважно, потому что на него уже не хватает глаз, и можно только иметь в виду для сведения, что ярчайшая эта тишина стоит широко, от леса до леса. А роняя друг на дружку обломившиеся льдинки, тишина на обочине просто играет в звук, как время играет кусочками секунд, но чу! – все-таки "чу" – мир разлетается вдрызг, и под топот и сап на дорогу выбегает директор интерната для полудурков.
Конечно, это совсем другой директор. Во-первых, он не так толст и бородат – не так толст, как Фомин, и не так бородат, как глухой татарин. А во-вторых, он бежит днем.