Он медленно и страшно схватил ее за руку, почувствовал под ладонью ее золотой дутый браслет, сдвинул его с запястья выше по руке и сжал его изо всей силы. Луша закусила губу, но молчала, хотя и было ей очень больно. Она решила молчать, не говорить с ним ни слова.
— Говори! Ты изменила мне? Д-да? Ну, говори же… чего ты молчишь… гадина?
Луша попыталась молча освободить свою руку.
— Не пущу. Я раздавлю тебя, как змею. Изломаю хре… хребет! Говори!
Ненависть и боль были в его глазах. Кириллу хотелось, чтобы Луша перестала существовать, чтобы она исчезла с лица земли — так он любил ее и так ненавидел. Луше поп сейчас был противен. Отвратительны были его животная злоба, трясущиеся губы, помутневшие глаза, рыжие лохмы, хозяйские окрики.
— Ты, может быть, сука, возьмешь у него сара… сарафан? Пойдешь в нем плясать?
— Да! И возьму, и пойду, и стану плясать! Буду целовать, кого захочу, буду любить, кого пожелаю! — с показной веселостью выкрикнула Луша.
— А… так!
Кирилл, несмотря на густые сумерки, увидал с потрясающей ясностью ее бесстыжие румяные губы, сейчас по-детски припухшие и обиженно дрожащие. Увидел самые близкие в мире, родные и ужасно чужие, узкие ее глаза, такие упрямо собственные, которые никак не отнимешь у нее. Увидел ее тонкие, большие ноздри, злые и страстные. И над всем этим, освещенные луной, пряди ее сизых волос. Рука сама схватила этот тугой ком и рванула его. Женщина упала на колени и закричала. Кирилл зло, но все-таки сдерживаясь, бил ее некрепко сжатым кулаком в подбородок, в скулы, толкал в затылок, чувствуя жалость, ненависть и любовь к ней. Он и сейчас ощущал по-мужски ее тело — губы, щеки, плечо, в которое он вцепился пятерней. Он никак бы не хотел мучить это самое милое, единственное тело, которое даже в тот момент было для него всего дороже на свете. Он истязал в нем лишь ту гадкую, развратную женщину, которая не хотела беречь и хранить это, ему принадлежащее, прелестное тело. Бил это тупое, упрямо молчащее, скрытое существо, низкое и недостойное прекрасного своего тела и его мужской любви к ней.
Луша схватила пальцами попа за губу и ноздри и крепко рванула их. Она отбивалась исступленно ногами, не щадя ни себя, ни Шальнова. И только глядя на нее, на ее бешенство, Кирилл несколько одумался и остыл. Он уже не мог ее бить. Он просто крепко охватил Лушу руками, придавил к земле и не давал ей драться. Она извивалась, стараясь освободиться. Кирилл вдруг увидал ее милый затылок и крепко, зло впился в него губами — в то самое место, откуда росли ее мягкие и шелковистые волосы. Луша содрогнулась всем телом и беспомощно заплакала…
С реки донесся молодой, невеселый голос:
Рыбак возвращался домой.
8
Алеша третий день валялся в постели. У него не оказалось ни перелома, ни даже вывиха ноги — просто сильный ушиб.
Как горько было ему лежать, не выходя из дому! Изумленные уральцы и сами за всю жизнь не видывали таких зрелищ. Даже апатичный Николай, глядя на джигитовку казаков, на то, как скакали они на конях и сидя, и стоя, и лежа, и лихо повиснув на стременах вниз головою, как бешено мчались они, срастаясь в одно тело с животными, как рубили они на диком карьере тонкие и толстые талины, как на скаку сбивали желтую горлянку или яблоко пулей, как падали на ходу вместе с лошадью на землю, прячась от неприятеля, как вихрем неслись в атаку с пиками наперевес, минуя узкие, высокие, глубокие заграждения, гикая и свистя по-разбойничьи, — даже Николай чувствовал, какая здоровая, сильная кровь бежит в жилах яицких казаков.
Вязниковцев выиграл скачки на своем сером кабардинце.
Наследник пожелал пожать руку победителю, поздравить его. Разглядывая по-английски подстриженные усики и пушистые бачки Николая, казак подумал:
«А что, если предложить этому мизгирю жеребца в подарок?»
Николай протянул Григорию золотые часы.
Вязниковцев вспыхнул:
— Спасибо, ваше императорское высочество! Премного благодарен! Богаты мы и так… Осмелюсь просить вас, не откажите, ваше императорское высочество, принять и от меня в презент моего серого кабардинца, на котором я скакал.
Николай моргнул раза три и промямлил:
— Спасибо, спасибо!
Григорий вышел из беседки. Глядя с удивлением на золотые часы, точно забыв, откуда и как они очутились у него в руке, — он почувствовал тоску и страшную пустоту, вдруг образовавшуюся вокруг. Он вспомнил, как Луша однажды, прижавшись к теплой крутой шее кабардинца, сказала:
— Вот кого я люблю! Скоро буду сама ходить за ним. Береги его.
«Не уберег. Форсун и зазнаешка!» — обругал себя Вязниковцев.