Мы не виделись с весны, и я отвыкла от его не умеющей улыбаться физиономии, голоса, занудных замечаний насчет моих манер, одежды и внешнего вида в целом. Он вел себя как любимый человек, которому все можно, и как старший друг, которому тоже все можно, и как наставник малолетнего имбецила. А я была маленькой, ничтожной, послушной девочкой, тем самым имбецилом, который нуждался в наставлениях, внимал, раскрыв клюв, восхищался и не помышлял о бунте. От меня ожидали восхищения, одного восхищения и ничего, кроме восхищения. Трепеща, я выслушивала рассуждения о женщинах – аристократках духа, плебеях, населяющих мир и окружающих его, Юрия Алексеевича, везде – на улице, в метро (если машина в ремонте!), на работе. Об искусстве, которое превыше всего и помогает выжить. О поэзии и музыке, помогающих забыть о несовершенстве мира. Голос его менялся, когда Юрий читал шекспировские сонеты. Он становился теплым и задушевным. Я таяла.
– Глаза ее на звезды не похожи, —
выкликал он нараспев.
– Нельзя уста кораллами назвать,
– Не белоснежна плеч открытых кожа,
– И жесткой проволокой вьется прядь… [5]
Мне всегда казалось, что это про меня. Он был не похож на других, он был такой необыкновенный, такой начитанный, такой эрудированный и играл на фортепьянах. Он был незаурядным. У него были красивые руки. Он прекрасно одевался. У него были длинные волосы. Он был достоин восхищения.
Штучная работа – шедевр, непригодный к употреблению. И судьбе было угодно столкнуть нас лбами.