— Еще Стоглавый Собор, а потом и соборы последних годех вразумляли: прячутся-де в лесах иные монаси своекорыстно, чтобы приять летучу славу подвижника. Таковая слава, она ведь впрок — хлебная! Посидит, посидит пустынник, обретет о себе известие в народе и вот начинает скитаться по градам и весям и безбедное пропитание имеет от набожных человецей…
Иоанн понял намек. Не смутился, ответил прямо:
— Этова не ищу. Других не сужу… А о себе… Я лишним ртом у родителей не был, когда молодешенек постригся. И не ради славы, а из любви к Господу. Прилепился, видно, к Сарову, в пустыни и впредь себя вижу…
— Прости ты нас, Иоанн! — старец бесперечь вытирал слезящиеся на ветру глаза. — Я тебя не стужаю и не стыжу. Братия наша — простецы сущи. А дурное слово прилипчиво, вот кой-кто и шептует о тебе зрятину. Подаде тебе Всевышний! Иди на духовный подвиг, пока молод. Исполать тебе!
Каждому из монастырских поклонился поясно, поспасибовал за братский приют, пожелал всем здравия… котомку за плечи, дубец в молодые крепкие руки и айда версты считать.
Иоанн возвращался в Арзамас…
На голове поношенный гречушник — продувно еще в скуфье, рыженький пошорканный армяк, новые лапотки своего плетения — легко дышится на воле, легко шагается молодому.
Зашел на Старое Городище, ночь провел в своем шалаше. После показался мельнику Онисиму, мельничиха налила своего квасу в бурачок.
Мужики еще пахали кой-где, следом за сохой по черному взъему земли вышагивали зоркие черные птицы. А небо с высоты звенело жаворонками. Иоанн вскидывал голову — где они там, певуны родные?
Кажется, со всех сторон бела света неслось веселое:
— Тюр-ли! Тир-лю-лю! Тир-лю-ю…
А в придорожных кустах, будто и не слыша жаворонков, тонко тенькали беспечные пеночки…
Благодатью земной была полна грудь, и Иоанн опробовал голос, запел духовный псалом:
Арзамас открылся вёрст за шесть в лёгкой голубой дымке. Эта весенняя дымка, это завораживающее марево казалось издали лёгким водным поясом, и так чётко сверху обрезалось оно густой синевой крепостных стен города с его приземистыми островерхими башнями. Ближе той неспокойной, какой-то текучей над землёй дымки узким парусом высоко белела каменная шатровая колокольня Смоленской церкви Выездной слободы.
Ах, казачья Выездная слобода… Поселена ты прежде велением Иоанна Грозного для охраны новой русской крепости на восточных рубежах России. Пятьсот донцов да арзамасские стрельцы с пушками и затинными пищалями — так и не дерзнули степняки на осаду новоявленного города. А в недавних годах, как родитель сказывал, царь Михаил Федорович пожаловал укрепившихся на земле казачков в вотчину боярину Борису Салтыкову за верную его службу противу польских, литовских и немецких людей. И вот теперь уж не казаки в слободе, а мужички подъяремные. И судит-рядит их не царь, а ненавистный псарь… Казацкие сердца еще не усмирены. Потому-то в воинстве удалого Степана Разина и появилась монахиня из Выездной, Алена прозванием. Крепко билась она с царевыми стрельцами в мордовских гранях, тысяч шесть у нее мужиков под началом… Но выдали после боя Алену со товарищи князю Юрию Алексеевичу Долгорукому, и пожег он Аленушку в срубе, яко еретицу, что лечила раненых кореньями и заговорами. В Темникове лютую смерть приняла Алена — много о ней сказывали Иоанну в Санаксарском монастыре.
Свернул на узкую проселочную дорогу в Красное. Она угадывалась по знакомой колокольне.
Как же хорошо в родном дому, как славно, что он есть в миру! Три косящих окошка на теплой лицевой стене, слюдяные вставки промыты недавним дождем, за прутяным плетешком ярко поблескивает листва сирени — расцвела, голубушка… Чтой-то преж не замечал, что дом-от уже с поклоном в улицу. И крыша из драни потрескалась и задралась местами — стареет родитель, не за всем уже успевает. Скорей бы подрастал меньшой братец!
Уж как Агафья была рада своему «детоньке». Молодо сновала между печью и столом — угощала лучше гостя званого, и все-то в глаза «большаку» заглядывала, нет ли в них чего пугающего, недоброго, мила ли ему жизнь монастырская? Кстати вспомнила: ныне в сане священника, поднялся над монахами, поди-ка, полегчало во всем…
Привычно пошел на колокольню звонить к вечерне. Легко зашел на верх. Колокола признали знакомым тихим погудом. А над колокольней чистая весенняя синь неба, царственно плывут белые облака туда, к темниковским лесам, и зовут, зовут ввысь. Иоанн удивился тому, что вот и теперь жива в нем тяга в эту теплую, ласковую голубизну.