Тропа войны вела с багатуром честную игру, окружая его знаками и приметами, возвещавшими об исходе битв, о грядущей крови, о числе жертв, о настроениях врага. Субэдэй знал и любил войну, как рыбак море, как пахарь землю. Подобно земледельцу, читавшему по закатам, луне, поведению животных и птиц неписаную книгу естества, он по частицам и крохам, по заметным только ему следам читал распахнутую перед ним книгу войны, вписывая в неё свои победы и подвиги.
...И сейчас, глядя на мерцавшие малиновые огоньки, он унимал себя тем, что зуб выпал прежде, а не во время боя, и неприятности, кои его поджидают, не окажутся роковыми. Субэдэй ещё раз посмотрел на свой выпавший зуб. Стёртый от времени, гнилой и зелёный, он, как осколок прошлого, давно пережитого, лежал на ладони.
Прошептав над ним заклинание, старик сунул его в мешочек из оленьей замши, в котором хранился и высушенный жгут его пуповины, связывавший некогда с материнским началом, и яркая вороная, с синим отливом, как сорочье крыло, прядка родимых волос, срезанная отцом с его головы ещё в колыбели, и многое другое, тайное, сокровенное, что составляло его самого, с чем кочевник-монгол не расстаётся до смерти, что забирает с собой в могилу.
Распрощавшись с мыслью о сне, Субэдэй, накинув на плечи доху, вышел на воздух. Ночь неохотно прощалась со своим звёздным скипетром. За Калкой, над серой прорвой степи, в сапфирной пучине жгуче сияла Утренняя звезда. Окоём неба на востоке ещё не начал наливаться багрянцем, до зари ещё оставалось время. Багатур огляделся: на горбатых хребтах холмов млела подтаявшая жемчужина луны. На земле смыкались, перекрещивались тени. Вниз по реке темнели покрышки юрт.
Субэдэй подивился: было столь тихо, что он даже услыхал в табунах мерный звяк медного ботала[254]
. «Недолго осталось... Загорится восток... и начнётся». Старый полководец присел на оставленные с вечера скатки войлоков. Ему зримо увиделись бурые узлы пыли, десятки и сотни нукеров, несущиеся по всем направлениям... Слух его будто бы уловил дребезжащий верезг[255] старшинских рожков, грохот литавр и голос боевых труб, похожий на рёв марала[256], ржание лошадей и неистовые крики распалявших себя перед боем воинов...Мало-помалу в юртах начали зажигаться огни. В узких просветах дверей, на границе света и тьмы, стали промелькивать гибкие силуэты женщин. Субэдэя потянуло к уюту очага. Но он не торопился, задумчиво наблюдая за тем, как голенастый саврасый жеребёнок-сосунец настойчиво тыкался в розовато-синее вымя сонной кобылицы. Картина эта, пропитанная теплом и светом вечных истин, неосознанно тронула перстами умиления и неги загрубевшее в боях и походах сердце. Оно на какой-то миг словно сбросило ороговевшие хитиновые покровы, спаянные из жестокости и зла.
На суровом лице дрогнула улыбка. Субэдэю вдруг до одури захотелось перед битвой увидеть ту, которая теперь так часто по ночам являлась на его зов. А он — её господин — дарил ей то золотые иранские динары[257]
, то рубиновые бусы, то гребень из слоновой кости с изумрудным цветком.Субэдэй твёрдо знал: юная кипчанка любит его; любит искренне, верно, без лжи. Волею судьбы брошенная под меч завоевателей, с истерзанной до полусмерти душой, оставшись среди пожарищ и тлена... она ждала неминуемой смерти.
Но Небо милостиво. После ада насилий и надругательств в кибитках рядовых монголов, будучи на грани безумия... она была нежданно замечена им. И спустя время Алсу и вправду полюбила старого, жутко изуродованного войной человека, который стал первым мужчиной, что гладил её нежно ладонью по волосам, шептал в алевшее ушко неказистые слова признаний и подолгу любовался её пугливой грацией, не замахиваясь плёткой, не причиняя других страданий и боли.
И она ему платила той же монетой.
— Я хочу быть навеки твоей рабыней, хазрет... — вспомнились ему тихо звенящие, как степной родник, слова. И это робкое признание по сути ребёнка, не распустившегося до конца бутона растрогало каменное сердце воина.
Он полюбил её как наложницу, подругу, как дочь... став для неё любовником, другом, заменив отца.
— Люблю тебя... — шептала она, когда подносила ему в жаркий полдень охлаждённый кумыс или разминала узловатые, уставшие за день в стременах ноги.
Багатур забыл о других наложницах... Казалось, он теперь не замечал никого, кроме своей Алсу. Не хотел замечать. Не желал и не замечал.
Одержимый страстью увидеть свою ненаглядную, он поспешил к заветной юрте. Перед мысленным взором мерцали её глаза с подчернёнными, протянутыми до висков бровями; виделись узкие запястья в зернистом серебре с бирюзой; он, казалось, чувствовал тёплое дыхание на своих губах и ощущал прохладную свежесть чёрного ливня её волос, от которых неуловимо веяло нежным цветом степных трав...