Районный отдел культуры был приземистое деревянное здание за голубым штакетником, расположенное в самом конце Советской улицы. Сутками просиживал Евгений Иванович на рабочем месте, один за другим читая тома энциклопедий, хранившихся в публичной библиотеке. При помощи черной туши он сверял информацию, содержащуюся там, с решениями пленумов, съездов и органов. Но когда, наконец, доходил он до буквы "я", до реки Яя, протекающей по Кемеровской и Томской областям, заканчивающей собою все толковые словари, оказывалось, что время успело уйти вперед, не оставив ему ни минуты на то, чтобы успокоиться и взглянуть на массивные переплеты уверенно и без сомнений.
- Конечно, - однажды поделился он с Верой Андреевной, мне спускают статьи, которые нужно вымарывать. Но ведь если там недоглядят, спрашивать будут с кого? Может, и с них тоже, но уж то, что с меня, это точно. Если я что лишнее вымараю, можно будет сказать, что по ошибке. Ну, а если недомараю? Тут уж не отвертишься - диверсия.
Вера Андреевна как-то рассказала об этом Эйслеру.
- Врет, как мерин, - поморщился Аркадий Исаевич. - Столько сил нормальные люди не тратят, чтобы подстраховаться. Просто хочет спихнуть кого-нибудь наверху. Отыщет абзац, который там не заметили, и пойдет с повышением на их место. Засиделся он в Зольске, оттого и старается.
Эйслер не любил Евгения Ивановича главным образом потому, что тот взял на себя роль посредника между ним и зольским начальством, желающим обучать своих детей музыке.
- Он делает мне вот такие глаза, - рассказывал Аркадий Исаевич, - и шепчет: но ведь это третий секретарь. Ну и что, отвечаю, если бы хоть второй. Через неделю он снова шепчет: но это же второй секретарь. А я ему - вот если бы первый. Он, впрочем, совсем не такая овца, какой старается казаться. Он себе на уме.
Но Аркадий Исаевич ошибался. То, что осталось на уме у сына немецкого галантерейщика Иоганна Вольфа ко второй половине тридцатых годов взбесившегося столетия, определялось одним словом - выжить.
Когда-то очень уже давно, в казавшиеся незапамятными времена, как всякий чиновник, размышлял Евгений Иванович и о Москве, и о карьере. Но в плотоядных игрищах новой эпохи не нашел он своего места. Террор, опустившийся на город с приходом Баева, навсегда отбил у Вольфа все честолюбивые желания, оставив на месте их уже и не желание - инстинкт: выжить, дотянуть до пенсии, убежать и спрятаться навсегда, чтобы даже имя его забылось - выжить, только бы выжить. Совсем уже недолго оставалось ему, и Евгений Иванович тянул, извивался, ступал на цыпочках, лез из кожи. Кто бы мог подумать еще несколько лет назад, что тишайшая работа в культурном секторе обернется вдруг передовой идеологического фронта, где люди, как саперы, ошибаются только раз. Но так оно было, и, засыпая, Евгений Иванович чувствовал себя будто в затянувшемся кошмаре и просыпался без желания вставать. Самое страшное, самое схожее с передовой было то, что брали без разбора, кого попало. Словно бы в самом деле человек подрывался на мине и исчезал навсегда. Евгений Иванович седел, но не мог отыскать ни принципа, ни системы в этой новой государственной кампании. Здесь не имели значения ни возраст, ни пол, ни должность, ни убеждения, ни слова, ни поступки, ни мысли. Взяли соседа по площадке Евгения Ивановича - слесаря и пьяницу. Арестовали учительницу рисования из третьей школы - застенчивую тихую женщину, с которой вместе проводили они выставку детских рисунков. Исчез инструктор райкома, метавший в Евгения Ивановича цитатами из Маркса, сам не единожды грозившийся его засадить. Евгений Иванович терялся. Он не знал, что отсутствие принципа есть главнейший принцип большого террора, и мучился в поисках линии поведения, необходимой для того, чтобы выжить. То вдруг развивал он в Зольске кипучую показную деятельность на культурной ниве, то, напротив, старался всю ее спрятать поглубже в тень. То лебезил и вился вокруг начальства, то старался месяцами не попадаться ему на глаза. Но что бы ни делал он, не уходило ощущение того, что делает он не то, что нужно. Что же было нужно делать ему он не знал.
От постоянной тревоги, одолевающей почти уже стариковское сердце, Евгений Иванович менялся. Он сделался вкрадчивым и наблюдательным на работе: о чем бы ни разговаривали с ним, он вслушивался в слова собеседника с пристальностью психоаналитика. Он стал вспыльчивым и сентиментальным дома: уходя на работу, нежно целовал жену, но бесконечно и злобно придирался к ней по всяким пустякам. Подозрительность мучила его, сомнения грызли душу. Он сомневался в собственных словах, во взглядах начальников, в поведении секретарши. Он не был до конца уверен ни в жене, ни в родственниках, ни в сыне, проживавшем в Москве, ни даже в жирном коте Гермогене.