Отвели нас после боёв на формировку, прибыло пополнение и в наш санвзвод. Из трёх новых девчат, одна, ну, сразу выделилась! Не красотой, нет. Чем? Кто скажет! Есть какая-то тайна женской привлекательности. Маленькая, полноватенькая, заострённый нос на пухлом личике – что особенного? А вот хочется лишний раз взглянуть!.. На нас, командиров, принимавших пополнение, смотрела она из-под выпуклого умного лобика, прикрытого с обеих сторон крыльями чёрных волос, внимательным, каким-то приглядывающимся взглядом. И было в её взгляде, - пусть громко это прозвучит, но сам я был такой! – ожидания счастья! Вот, как понять: фронт, смерть, с земли и с неба, и здесь же, у смерти на виду, ожидание своего, девичьего счастья!
Нам она скромно представилась: «Лидочка», и девчата увели её в свою землянку. Высшим для нас командиром был военврач, молодой красавец, попавший на фронт с четвёртого курса мединститута. Любитель гитары, романсов и женщин, он не очень-то стесняя себя в желаниях. Правда, своих девчат остерегался, как-никак командир, девчонки - те же солдаты. На свидания ходил в соседние санроты. А тут занесло: положил глаз на Лидочку!
Полк стоял в лесах. Март, снега уже подтаивают. С потеплевшего неба весной напахивает. В один из вечеров приводит военврач Лидочку в землянку и оставляет ночевать. В землянке обитало нас четверо, старшина, двое нас, фельдшеров, и он, врач, и спали все на одних земляных нарах, бок к боку. Муторно я чувствовал себя в ту ночь. Но командир, есть командир, на всё командирская воля. Хорошо ещё, что моё место было с противоположного края.
Утром военфельдшер, Иван Степанович, - пожилой уже! – мне и говорит:
– Что-то у нашего Жуана не получилось. Он к ней, она – в крик!..
Да и со стороны заметно: Лидочка, как в воду опущенная. Врач – зол, на нас не глядит.
На вторую ночь – всё то же. Тут я не выдержал. Остались мы вдвоём, я и высказал ему своё возмущение. Благо давала мне нравственное право общая наша партийная принадлежность. А комиссара он боялся. В общем, врага себе нажил. К вечеру, смотрю, взял наш командир гитару, сидит тренькает.
Вдруг запел, не глядя на меня, что-то о коварстве друга, о ноже, что вонзили ему в спину. До этого случая отношения у нас были почти дружеские: как-никак, оба ленинградцы, да и разница в возрасте – четыре всего годочка. Я не уступил. Лидочку он оставил в покое.
Вскоре выпало нам с Лидочкой идти по какому-то делу в медсанбат, - шесть вёрст по лесной заснеженной дороге! Ну, тут я выговорил и ей: о её наивности, доверчивости, о том, что чувства надо беречь, что иной раз они дороже жизни! Это я-то ей говорил, кого на каждом шагу били и ломали за наивную мою доверчивость! Это я-то учил девчонку, почти себе ровесницу!..
Лидочка внимательно слушала, смотрела задумчиво себе под ноги, время от времени взглядывала на меня из-под умного своего лобика – взгляд её тёмных глаз даже пугал!
До медсанбата добрались в сумерках. Торопись, не торопись, а ночевать пришлось в гостях. Повёл Лидочку к девчатам в блиндаж. А девчата медсанбатовские, как увидели новенькую, да ещё москвичку, окружили нас, и давай в любопытстве щебетать – расспрашивать!..
Я знал: в медсанбате строго следили. Никто из командиров, охочих до девчонок, не смел вторгаться в святую их обитель. Хотел уйти, но девчата взяли меня на поруки: провели короткое совещание, предупредили друг друга – никому ни гу-гу, и оставили в своём блиндаже. До сих пор не знаю, чем заслужил особое их расположение? Видно, чувствовали девчонки: не могу я не ответить доверием на их доверие!
Лидочку увели в угол, безумолку расспрашивали как там, в столице, в отдалившейся от них жизни, где тихо, где, как прежде, все живут и работают. А меня уложили на общие нары, за большой железной бочкой-печью, чтоб не видать было от входа. И коптилку перевесили так, чтобы я был в тени. Едва сбросил сапоги, вытянулся в тепле, с двух сторон приникли ко мне девчата. Приникли, зашептали о горестях своих и печалях. Такие девчоночьи откровения навалились на меня, что и помыслить не мог! Слушал, приобняв обоих за плечи, сочувствовал, одобрял, советовал. Боялся разочаровать своей мальчишеской неискушённостью, как святой отец, утешал, благословлял их девичьи ожидания. По очереди уходили они на дежурство, на их место приходили другие, также вот приникали ко мне. Каждой исповеди внимал я с сочувствием, и помыслы мои были чисты. Я скорее застрелил бы себя, чем мужским желанием разрушил бы доверчивость хоть одной из них!
Одна из молчаливых грустных девчонок, которой ни мать, ни отец не подарили для жизни привлекательности, вдруг жалобно попросила: «Алёша, поцелуйте меня…» Как только мог нежно я поцеловал, наверное, ещё не целованные губы, она прижалась ко мне и заплакала…
Инна не отпускала руки Алексея Ивановича, смотрела с каким-то диковатым любопытством.
Алексей Иванович грустновато улыбнулся.
– Ту девчушечку я очень даже понял. Года не прошло, я оказался в такой же печали.