Делакруа для меня самый великий французский художник, с давних пор. Когда я был школьником, я видел рисунок «Свобода на баррикадах», в учебнике — оригиналов нигде не было, в музеях я ничего не видел. Потом, в 61-м году, мне попались его дневники, двухтомник под редакцией академика Алпатова. Я зачитался, и он меня просто потряс. Он оказался очень сильный мыслитель, и мне во что бы то ни стало захотелось повидать его картинки. Судьба забросила во Францию, и я очутился в квартале Делакруа — его мастерская рядом, последние фрески в соборе Сен-Сюльпис я навещаю каждый день, в саду Люксембург его обожатели поставили памятник. Я оказался меж трех огней, в самой сердцевине Делакруа. В Лувре я стал внимательно изучать его творчество и обнаружил, что это самый замечательный художник Франции. Среди романтиков-академистов он первая величина, и он первый француз, который освободил мазок, очень важную вещь в искусстве. До Делакруа он делал форму, после — стал самостоятельным существом. Делакруа открыл двери импрессионистам, он первым обнаружил голубую тень, когда ехал на карете и вдруг увидел, что тень на самом деле не черная, не коричневая, а голубая! А они потом уже раскрепостились — Эдуард Мане, Клод Моне, Ренуар, все пошло от него. Он открыл современное искусство, и первый современный художник для меня Делакруа. В композиции, в цвете, в рисунке он новатор. Фактически, Делакруа стал родоначальником абстракции. Конечно, он был президентом всех французских салонов — тоже французское изобретение, раньше их нигде не было.
Франция не стояла у меня с детства в плане, я не думал с детства о Франции, все было в романтической дымке — Гаврош, баррикады, Гюго, мушкетеры. В артистическом плане Франция совсем не стояла, я думал о заколдованных странах — Канада, Америка, индейцы, стрельба. Париж оказался глухим городом, в 61-м году со смертью Ива Кляйна прекратилась общественная и культурная деятельность. Хулиганить в это время в России было нельзя, на Западе хулиганство оплачивалось. Ив Кляйн был такой хохмач, который за все хохмы брал деньги. Он нашел галерейщицу с помещением, где мог бы проводить свои перформансы — продавал кубы с воздухом, обмазывал баб, выкрашивал голубой краской предметы. Но у него была группа людей, которые занимались примерно тем же самым — даже иностранная артель новаторов, в последний раз в Париже, но я этого не застал. Все кончилось в 64-м году, когда Раушенберг взял большую премию биеннале в Венеции и вся культура, все деньги, мастерские целиком перешли за океан. И половина французов перешла в Нью-Йорк тоже — Кристо, Арман уехали туда, поближе к деньгам и галереям. Но я рисую для себя — у меня нет плана обогащения человечества искусством, наукой или образованием. Рисование для меня одновременно молитва и наслаждение. Молиться ведь нельзя с утра до вечера — раз в неделю человек идет в собор. Рисование для меня не главное — я не хочу умереть с кистью под картинкой. Я хочу разбиться на корабле, как адмирал Нахимов, чтобы быть полезным существом, лакомством для морских чудовищ.
Апрель 2004, Париж
Эдуард Аркадьевич Штейнберг
Конечно, Таруса для меня — родина, потому что как бы я здесь генетически завязан. Я, правда, не здесь родился, но мой брат родился, дочка моя родилась, зачали меня здесь и привезли маленьким — мне еще месяца не было. Я жил здесь постоянно. И с детства ходил в Дом пионеров, учился рисованию. Потом работал там же истопником. Вот в этом плане, конечно, связь со здешней географией имеется. А что касается Барбизона, то и до меня сюда приезжали художники — здесь довольно красивое место. И кто-то очень удачно сравнил Тарусу с Барбизоном. Не знаю, закономерно или нет, каждый имеет право на название. Но это было давно — сегодня здесь художников мало, к сожалению.
Нет, до Мусатова здесь жил Поленов. Мусатов приехал в гости на дачу к пианисту Вульфу — они рядом и похоронены. Потом здесь жил Балтрушайтис — в 10 километрах по Оке было имение Игнышевка. Еще до революции сюда приезжал Андрей Белый и многие люди, которые были окрашены русской культурой. Дедушка Цветаевой здесь был священником. Здесь же жила ее тетка. У них было два дома. Один сейчас стоит, коммуналка с колоннами, а второй восстановили как музей. Но вообще они жили на даче Песочной — Цветаева это описывает. Когда я сюда вернулся с отцом, о Цветаевой, конечно, никто даже и не говорил. Только среди узкого круга бывших зэков говорили, а власти вообще сожгли дачу, убрали все, чтобы даже память о Цветаевой исчезла.