Найти объяснение этому внезапному истощению утопических энергий не так просто, как может показаться на первый взгляд. Крах коммунистических режимов в 1989 году, на который охотно указывают наблюдатели из числа интеллектуалов, чтобы вывести из него распад всех надежд на общественное положение по ту сторону капитализма, едва ли можно приводить здесь как причину этого феномена, ибо, конечно, отнюдь не только падение Берлинской стены должно было убедить возмущенные массы, справедливо жалующиеся сегодня на растущую пропасть между общественной нищетой и частным богатством, не располагая между тем каким-либо конкретным представлением о лучшем обществе, в том, что государственный социализм советского типа распределял социальные благодеяния только ценой несвободы. К тому же тот факт, что до русской революции не существовало реальной альтернативы капитализму, отнюдь не препятствовал людям в XIX веке рисовать себе свободное от насилия сосуществование на началах солидарности и справедливости; почему же тогда банкротство блока коммунистических держав должно было моментально привести к тому, что эта, казалось бы, глубоко укорененная способность утопического трансцендирования ныне существующего положения дел оказалась сегодня исчерпанной? Другую причину, которую часто приводят для объяснения своеобразной бесперспективности и безóбразности сегодняшнего социального возмущения, усматривают, предположительно, в резком изменении нашего коллективного сознания времени: со вступлением общества в постмодерн, совершившимся вначале в области искусства и архитектуры, а затем также и в культуре как целом, характерные для модерна представления о направленном прогрессе были столь устойчиво обесценены, что сегодня вместо них господствует коллективное сознание постоянного исторического возвращения одного и того же. На почве этого нового, постмодернистского понимания истории, как объявляет это второе объяснение, представления о лучшей жизни не могут произрастать уже потому только, что ныне утрачена всякая идея о том, что настоящее благодаря внутренне присущим ему потенциалам всегда уже влечет за свои собственные пределы и указывает в открытое будущее постоянных усовершенствований; скорее, грядущее время представляется лишь как нечто такое, что не может предложить ничего иного, кроме простого проигрывания уже знакомых из прошлого форм жизни или социальных моделей. Между тем, однако, уже одно то обстоятельство, что в других функциональных контекстах мы еще продолжаем рассчитывать на желательный прогресс, например, в области медицины или в реализации прав человека, заставляет сомневаться в убедительности подобного объяснения. Почему только в одной этой сфере — в сфере реформируемости общества — должен иметься дефицит трансцендирующей способности представления, если в других областях эта способность, казалось бы, еще в значительной степени сохраняется? Тезис о принципиальном изменении исторического сознания предполагает, что сегодня утрачена любая антиципация социально нового, не принимая при этом во внимание, какие сильные, бесспорно, преувеличенные надежды люди связывают сегодня, скажем, с внедрением прав человека во всемирном масштабе5
. Поэтому сегодня еще одно — третье — объяснение могло бы ссылаться на различие, существующее между двумя названными сферами, а именно между структурно-нейтральным наложением (Überstülpung) санкционированных в международном масштабе прав и перестройкой в базисных социальных институтах, чтобы сделать отсюда вывод, что утопические силы ослабели сегодня только в отношении к этой второй области. По моему впечатлению, этот тезис ближе всего к истине, однако он, конечно, требует дополнения; ведь нужно дополнительное объяснение, почему именно социально-политическая материя уже не может быть более заряжена сегодня утопическими ожиданиями.