«Вчера был трудный день – такого давно не было. С утра работал, но с трудом – отвлечено внимание. Написал очень мало. Потом заседание кафедры в присутствии корреспондентов из “Лен[инградской] правды”. Ужасно вел себя Евгеньев-Максимов – совершенно подлый старик, всеми средствами добывающий себе блага. Навалился на меня со скверными речами и намеками, явно решив заработать на мне во мнении “прессы”. Изображал из себя моего идейного врага, произносил театральные речи – черт знает что! Люди дошли до ужасного морального разложения. В “Лен [инградской] правде” будет, вероятно, заметка или статья, где будут превозносить его и говорить о “неблагополучии” на кафедре. Все это он сделал, конечно, нарочно и сознательно. Алексеев тоже ужасен своей трусостью, политиканством, лакейством. Изображает дело в таком виде, что надо факультет разгромить (что он и собирается сделать в речи на ученом совете 26-го), чтобы его “спасти”; а вообще предрекает, что от факультета останется мокрое место. Хорош декан! – Завтра ученый совет в инст[иту]те с речью Плоткина. Выступать ли мне? Они все (Вознесенский, Плоткин, Евгеньев-Максимов) твердят о моем особом “авторитете” и “влиянии”. Им это поперек горла, п[отому] ч[то] их не уважают. Если мне выступать, то по общему вопросу о литературоведении. Можно ли и правильно ли понимать постановления ЦК и речь Жданова как научное “разоружение”? Очевидно, нет. Дело в том, чтобы повысить принципиальную, идейную сторону работы. Работы военных лет были антиисторическими или а-историческими – почти лубок и иконопись. А ведь все дело в том, что история – за нас, нам нечего бояться истории и незачем ее фальсифицировать. Надо бы сказать о своей работе над статьями Ленина о Толстом – правильно ли, что она не появляется в печати и что Институт совершенно равнодушен к ней? Плоткин выступает на партийном собрании Акад[емии] наук и говорит о том, что я не отошел от формализма – на основании чего? Вот в таком роде. А если потребуют, чтобы я сказал по вопросу о Зощенке и Ахматовой? Тогда сказать, что вот в этом вопросе я должен покаяться: не все мне ясно. Если бы поэзия Ахматовой была просто “безыдейной”, нечего было бы с ней бороться; если бы творчество Зощенки было бы просто “пошлым”, не могло бы оно существовать 25 лет и встречать признание у Горького. Очевидно другое: оба они оказались сейчас политически (объективно, а не субъективно) вредными – Ахматова трагическим тоном своей лирики, Зощенко ироническим тоном своих вещей. Трагизм и ирония – не в духе нашего времени, нашей политики. В этом весь смысл. Надо было нанести резкий, грубый удар, чтобы показать нашим врагам, что ни Зощенко, ни Ахматова не отражают действительных основ советской жизни, что пользоваться ими в этом направлении недопустимо. Вынесенный им приговор имеет чисто политическое значение. Прибавить еще: на деле руководители Инст[иту]та не помогают работе, а мешают ей. Слова Плоткина обо мне (в “Веч[ернем] Лен[инграде]”)[1391]
дискредитируют меня как научного работника и педагога? Правильно ли это? Они сваливают “самокритику” на нас, чтобы самим остаться чистыми. Сказал ли Плоткин о том, что 7 августа (на Блоковском вечере) он сочинял проект литературных вечеров в Институте, первым из которых должен был быть вечер Ахматовой, а вторым вечер Зощенки?»[1392]