Изображение квартиры семейства Глассов — единственное в своем роде у Сэлинджера. Ни в одной другой его вещи обстановка не прописана так тщательно. Сэлинджера, как правило, не занимает убранство помещений, в то время как предметы одежды часто играют у него большую роль. А вот на одежде Фрэнни и Зуи внимание Сэлинджера не задерживается. Их характеры представлены через обстановку, в которой мы с ними встречаемся. Впервые читатель видит Зуи в “скромном храме” его драгоценного “я”. Фрэнни он наблюдает в гостиной, где погребены семейные воспоминания Глассов. И более чем какой-либо другой призрак прошлого в ней постоянно присутствует дух Симора. Это он довел Фрэнни до отчаяния а Зуи — до гнева. “Весь этот чертов дом провонял привидениями”, — жалуется он.
Комната также символизирует духовное и эмоциональ
ное состояние Фрэнни. Понимание этого открывает в ней огромное количество смыслов и дает предчувствие светлой концовки. Помимо самих Фрэнни и Зуи во второй сцене присутствует еще один персонаж: солнце. Когда Бесси снимает тяжелые шторы и солнечный свет вливается в комнату, где Фрэнни съежилась на старой кушетке, она впускает весь внешний мир — включая детей, играющих на ступеньках школы на противоположной стороне улицы, — в анклав Глассов, как яркий луч в гробницу.Зуи пытается втолковать Фрэнни, что все ее страдания — результат неправильного использования Иисусовой молитвы. Он говорит, что ее жажда духовных сокровищ не сильно лучше столь презираемой ею жажды сокровищ материальных. Зуи обвиняет сестру в том, что она ведет “этакую ничтожную брюзгливую священную войну... против всех и вся”, представляя себя великомученицей. Слова Зуи доводят Фрэнни почти до истерики, но он непреклонен. Он продолжает настаивать на том, что если она хочет устроить нервный срыв, то пусть устраивает его в колледже, а не дома, где она любимица семьи и живет на всем готовеньком.
Захваченный собственным красноречием, Зуи выражает сомнение в искренности веры Фрэнни. Он спрашивает, как она может твердить Иисусову молитву, если не принимает Христа таким, каков Он есть. Он напоминает Фрэнни, как в детстве она пришла в ярость, узнав, что Иисус ставит людей выше “птиц небесных”. Сердцу Фрэнни “более любезен” Франциск Ассизский, чем гневный пророк, грубо опрокинувший столы в храме, и она перекраивает под него Христа. “Боже правый, Фрэнни, — умоляет Зуи. — Если уж ты хочешь творить Иисусову молитву, то по крайней мере молись Иисусу, а не Святрму Франциску, и Симору, и дедушке Хайди, единому в трех лицах”.
В “Зуи” можно найти множество сразу узнаваемых религиозных символов. Но начало истинного духовного просветления, к которому приходит Зуи, прописано исключительно тонко. Тут Сэлинджер уходит от толковательской манеры свиоих поздних произведений и возвращается к мягкой ненавяэчивости Колфилдовской эпохи.
Посреди своей назидательной речи Зуи выглядывает из окна, и его внимание привлекает простая сценка, разыгрывающаяся внизу на улице. Она захватывает его, и он сначала даже не понимает почему. Маленькая девочка, лет семи, и темно-синей курточке играет в прятки со своим песиком таксой. Девочка спряталась за деревом, и песик потерял ее из виду. Обезумевший от испуга таксик носится взад-вперед в поисках хозяйки. Будучи уже на пределе отчаяния, он наконец улавливает ее запах и бросается к ней. Девочка кричит от восторга, а песик лает от счастья. Их воссоединение завершается объятиями, после чего оба удаляются в сторону Центрального парка.
Объясняя эту сценку, Зуи, возможно, лишает ее изначальной акварельности. “Есть же славные вещи на свете, — говорит он. — Какие же мы идиоты, что так легко даем сбить себя с толку. Вечно, вечно, вечно, что бы с нами ни случилось, черт побери, мы все сводим обязательно к своему плюгавенькому маленькому “я”. Его слова можно интерпретировать как соединение ранних и нынешних мотивов Сэлинджера. Случайный взгляд на обычное происшествие позволяет Зуи пробудиться и вдруг увидеть красоту мира. Подобно Бэйбу Глэдуоллеру и Холдену Колфилду, Зуи находит спасение в чистоте маленькой девочки. Но Зуи идет дальше Бэйба и Холдена, осознав, что узреть божественную красоту мира человеку мешает его “я”.