Не успел подрасти, встать на ноги, как мать повторно замуж пошла и уехала в Ромыню. Он не поехал с ней, неохота было на отчимовых харчах сидеть — захотел сам себе хозяином быть. Не возьми его к себе дед, один бог знает, что бы с ним сталось. Ел себе Рале дедов хлеб и в ус не дул, сколько ни учил его старик уму-разуму, сколько ни журил, ему и горя мало, что хотел, то и делал. Вот хоть бы такой случай. Решил как-то один парень пошутить, взял да и повесил у девки на воротах собаку. На другую ночь Рале с дружками поймали его и привязали к перекладине вниз головой, тот чуть было богу душу не отдал… В другой раз сельский писарь с рассыльными нагрянул на посиделки и давай разгонять молодежь. Рале скрутил писарю руки, связал, а рассыльным наказал отвести его откуда пришел… Не угомонился Рале и когда деда не стало, еще пуще стал родного дома чураться. Теткин муж, уже давно косившийся на парня, заделавшись хозяином, указал ему на дверь. Рале ничего другого не оставалось, как переселиться в обветшалый домишко, оставшийся после смерти отца. Приютился он в уцелевшей комнатушке, да и зажил в одиночестве. И никому до него дела не было. В летнюю пору, случалось, видели, как он на реке полощет рубаху, а то зайдет к крестной матери иглу попросить — залатать поизносившуюся одежонку. А так по целым дням Рале пропадал в корчме, что напротив церкви — прислуживал, помогал хозяину.
Невзгоды и сиротство его больно не печалили, беды не омрачали ясный блеск его глаз, не приглушали веселый звонкий смех. Потому-то парни и любили Рале, без него им праздник был не в праздник и посиделки не в посиделки.
Позапрошлой зимой под Николин день собрал Рале свою дружину и повел по селу — до самого вечера не смолкали шутки-прибаутки, шалостям, озорству конца и края не было.
Смерклось. Весь день дул теплый ветер, и к ночи крупными хлопьями повалил снег. Сперва он таял, но мало-помалу крыши домов и сеновалов побелели, темная сырая ночь опустилась на село, парни стали терять друг друга из виду и постепенно разбрелись кто куда. Остался Рале один. В другой раз он завернул бы в корчму погреться и перекусить, но в тот вечер корчмарь рано навесил на дверь замок и отправился домой, где по случаю Николина дня его дожидался пирог с рыбой. Призадумался тут Рале. Куда податься? Домой пойти? Там ни полена дров. Да и хлеба нету ни крошки… Бредет он вдоль плетня, а самому хоть плачь. Для каждого нашлось нынче место дома за праздничным столом, один только он месит грязную жижу рваными постолами. Ни дать, ни взять — бродяга… Темень. Кругом ни души. Время от времени чья-нибудь собака увяжется следом, потрусит, виляя хвостом, пока не надоест мокнуть под снегом, да и свернет в первую попавшуюся подворотню. Попадись кто парню навстречу, пожалуй бы, шарахнулся в сторону, увидев его запорошенное снегом лицо…
Промокший до нитки, голодный, очутился Рале посреди села, и таким постылым показался ему и собственный смех, и дружки, и все вокруг. Неужто для того он столько лет топтал грешную землю, чтобы лукавить, болтать вздор, дурачка из себя корчить… И в памяти вдруг всплыли попреки деда: ничего, мол, путного из тебя не выйдет, так и будешь горе мыкать всю жизнь… С чего это вдруг ему вспомнились эти речи? Не успел он отогнать от себя нарекания старого, как в ушах зазвучали попреки похлеще — с какими теткин муж его за порог выставил. И все людские наговоры, насмешки, на которые Рале прежде было наплевать, нахлынули вдруг, заставив содрогнуться…
Заныло у Рале сердце с горя, понурился бедолага, но не заплакал, а только покрепче закусил нижнюю губу.
После того вечера что-то в нем надломилось. Навсегда пропала охота лясы точить да придумывать уловки для стариков в корчме. Перестал он зубоскалить с дружками у колодца, на гулянье. Раньше, бывало, поверит ему кто из парней сокровенную тайну, Рале только посмеется, а то еще чего доброго обругает ни за что, ни про что. Теперь будто подменили его: выслушает, сочувственно моргая добрыми глазами, потреплет ласково по плечу, молча вздохнет, и горькая усмешка заиграет на губах.
— И что это на тебя напало? — дивились друзья-товарищи.
А он знай отмалчивается или рукой махнет и тут же переводит разговор на другое.
Вскоре все заметили, что Рале уже не тот, что таит он на сердце печаль-заботу и никому не хочет ее поведать. С некоторых пор он и вовсе замкнулся, ушел в себя. Вроде бы и хочется ему излить душу, откроет рот, да тут же и осечется, будто язык прикусит. А когда говорит, то каждое слово взвешивает: не сказать бы чего лишнего, не попасть впросак. Стоило кому заговорить с ним, Рале глянет на него недоверчиво, словно хочет сказать: «И кого это ты надумал одурачить?.. Над кем посмеяться вздумал?» Напрасно парни пытались развлечь его своими пустыми речами, напрасно увивались вокруг него — он с каждым держал ухо востро, никому не доверял.