Говорят волхвы: входящий в мир да увидит небо. О, если бы изначально эта мысль была близка Свенельду, может, не случилось бы того, что случилось, и он не ощущал бы теперь смуты на сердце, и не были бы чувства его так утеснены, как если бы он совершил что-то супротивное отчему краю. Ну, а произошло то, что убаюканный словами старого раввина он приехал в Самватас и там имел встречу с всемогущим Песахом. Песах говорил с ним и хитро смотрел на него, а вместе властно, и это не понравилось, хотел уйти, но отчего-то не смог. Что-то в нем сломалось, когда Песах сказал, впрочем, не прямо, исподволь, намеками, не спеша в подборе слов, что в те поры, когда принял смерть Хельга, он, Песах, постарался вывести малое число росских воинов из-под сабель агарян и дозволил им уйти в отчие земли, и сделал это, никакой пользы для себя не предвидя, по сердечному влечению, ибо он, Свенельд, не безразличен ему: слышал, с каким трепетом тот взирал на кипящую на базарах Итиля жизнь и понял про его тайные намеренья и хотел бы поддержать в нем дух, влекущий к истинной вере. Песах сказал только об этом и ничего не требовал, и малой службы, все же намекнул, что при надобности он или кто-то из его окружения обратится к нему, и надеется, что тот не откажет в просьбе. Вот, собственно, и все. Песах ушел из молельного иудейского дома, в стенах которого состоялась эта встреча, а Свенельд еще какое-то время оставался там и при тусклом свете миноры пытался что-то разглядеть в холодном неживом полумраке, но так ничего и не разглядел. Позже смута на сердце усилилась, и он едва ль не каждодневно припоминал все, что произошло в далекой и по сию пору неразгаданной им Хазарии. Впрочем, отчего неразгаданной? Кое-что он понял и принял сердцем и хотел бы привнести из чужой ему жизни в свою. А почему бы и нет? Иль не хотел бы и он, чтобы в его схронах оберегались шелка и серебряные гривны из далеких земель?.. Странно, что он до сих пор ничего для этого не сделал. Может статься, нечто от дедичей, несупрямливое и пред великой бедой, утаивалось в нем, и он не запамятовал еще, что они ни перед кем не склоняли головы и жаждали божественного света. Может, и так. Свенельд был сыном своего племени и не желал равнять себя с теми, кто стремился к власти над росскими землями. Он понимал про это, тем не менее пребывал в плену убеждения, сказавшего ему, что хорошо бы и россам перенять кое-то из жизни иудеев. Иль не станет тогда лучше всем нам, отчего же мы не хотим этого и упрямимся, когда надо быть покладистей? К чему постоянный огляд на Ромейское царство, как если бы что-то кровное соединяло нас? Туда ли надо устремлять свой взор? Все в Свенельде вразброд, и мысли, и толкование Истины, вернее, тени Истины, проникшей в сознание и требующей чего-то, не в ближних весях сокрытого, но в дальних, глазом не видимых, однако ж доступных чувству, хотя он не сказал бы, чего тут больше: искреннего желания постичь непознанное или жадного, иступленного и в ночи не отступающего стремления найти оправдание собственным мыслям? Он не сказал бы об этом никому, даже если бы сделалось ему пуще прежнего одиноко среди людей. И не потому, что жила в нем робость, а она-таки утаивалась на сердце, а потому, что в этой отчетливо прозреваемой раздвоенности он находил успокоение. И это было удивительно и ничем не объяснимо, и, наверное, из-за своей необъяснимости влекущее к себе. Наверное, так.
Получалось, он не желал цельности в себе самом, такой, к примеру, какая наблюдалась в Святославе и, надо думать, перешла к нему от матушки княгини, которую Свенельд знал и в те поры, когда та была Прекрасой, еще не обретшей нового верования, и он хотел бы сделаться надобным ей, когда она поселилась в Великокняжьем дворце, но тут что-то не склеилось, Ольга не проявила понимания его душевной сути, и даже больше, у него возникло ощущение, что она избегает общения с ним. «Ну, что ж, — подумал тогда Свенельд. — Нет так нет…» — и отступил от своего намерения. Благо, это далось легко.