…У последней станции, перед Казанью, на дворе она видит щегольской экипаж. Она хватается за ручное зеркальце, заячьей лапкой проводит по напудренному лицу. Неужели?
Сердце бьется. И в его стуке она слышит:
«Это он… Это он… Это он…»
— Надежда Васильевна!
Какой радостный, трепетный голос! Вот он, рядом…
Глаза смеются, как у мальчика, и смеется веер морщинок около глаз. В шапке он еще лучше. Моложе.
О, милые глаза!
— Вы меня не ждали?
Почему нет?.. Она не хочет лгать. Она не сознавала, но ждала. Разве есть что-нибудь невозможное? Что-нибудь запретное сейчас для нее, свободной? Для нее — одинокой?
— Ждала, — отвечает она просто, безвольно отдавая обе руки его горячим, интимным поцелуям.
И вдруг рушатся все преграды. То, что вчера казалось далеким, стало близким и осязаемым. И так быстро и так легко тает все, что разделяло их, — от одного ее слова, в котором горит мир мечты, в котором вскрывается признание.
— Садитесь в мой экипаж, — говорит он Аннушке.
В одно мгновение он рядом с Надеждой Васильевной.
Лошади тронули. Бубенчики залепетали, запел колокольчик.
Они одни. Они вдвоем.
— Можно? — спрашивают сияющие глаза.
Сладкий вздох вырывается из ее груди. Она дает обнять себя. Как в, бреду, как в опьянении она отвечает на его поцелуи. И все так просто. И так легко. Разве не ее право — эта радость освобождения, эта радость забвения, эта радость жизни?
Ах, она годы ждала этих минут! Мучительные, долгие годы.
Что это было? Любовь? Каприз? Чувственная жажда? Стремление стряхнуть прошедшее? Как змея сбросить старую шкуру и отдаться горячей ласке солнца?
Все равно!.. Все равно!.. К чему разбираться? К чему сомневаться? Что имеем мы в этой быстротечной жизни, в этой коротенькой молодости кроме вот этого кипучего мига, вмещающего Вечность?
И кто возвратит нам этот утерянный миг?
Три недели прошло с тех пор, как она покинула N***.
И все эти дни были одним ликованием души и тела, грандиозным пиршеством, на котором были сорваны все цветы, нежданно распустившиеся в сердце, на котором зажглись все огни ее долго дремавшей души.
Это ликование было нарушено тревожным письмом Опочинина. У Надежды Васильевны было такое впечатление, точно ее грубо толкнули, и она проснулась.
Первые чувства — отпор и враждебность. Страстный протест.
Потом она вспомнила о Вере… Две недели она не писала им. Она почти не вспоминала о них. А вспоминала, словно о далеком сне.
Вдруг стало грустно и жалко. Стыдно?.. Нет… Чего ей стыдиться? Разве она кому-нибудь изменила? Разве она не свободна? Радость ее право. И отчетом она никому не обязана.
Но в душе уже меркли огни. Скоро кончится ее праздник. Дома ждут ее будни.
«Пробуду еще неделю, — писала она Опочинину, ничего не объясняя. — Успех большой. Спектакли повторяют. Очень много ценных подношений. Овации без конца. Здорова. Пожалуйста, навещай Верочку ежедневно».
Это сдержанное письмо доконало Опочинина. Он надеялся, что она хоть захворала там и потому молчит.
Теперь все было ясно.
Мерлетта ждет отца.
В доме тихо. Схлынула публика, наполняющая залу в приемные часы. Ушли и чиновники из канцелярии, рядом. Теперь кабинет принадлежит ей.
Как любит она эти часы сумерек! Так живо они напоминают ей детство!
Когда она была маленькой, она почти не выходила из кабинета отца. Она забиралась с ногами в глубокое вольтеровское кресло, и пока отец читал и подписывал какие- то бумаги, она погружалась в чтение французских романов, больше всего Дюма, которым увлекался и отец.
— Брось, Merlette… Это не для тебя! — бегло говорил он.
— Какой вздор!.. Я все понимаю, — тоном взрослой отвечала семилетняя девочка.
Больше всего она любила