Я не мог ни слова сказать – все слова умерли для других людей и не могли служить ни объяснению, ни обвинению. Только внутри меня они жили – в невыносимых условиях, в долг. Бесцельно – самое первое слово, что накрывало другие. Я музыку слушал, яйца варил вкрутую, всмятку, в сковородку бил, чистил зубы, слушал, принимал душ, пылесосил, проверял лотерейные билеты, слушал, пришивал пуговицы, пытался смотреть телевизор, чай заваривал и гонял, гонял, слушал, слушал – до отупения, до ухода в себя, в нутро, издевающееся над всем алфавитом от А до Я: агрессивный, бескорыстный, вырожденческий, гадливый, добросердечный… И так два дня. Вот тебе суббота, вот тебе воскресенье! Это не наказание, это учеба. Учиться забывать, учиться не видеть, не слышать, не ждать… Два дня прошло, и я уже все забыл и всех забыл, готов от всего отказаться. Нет прочности связей, каждая придумана, стоит ее убрать – и ничего не меняется, а только отходит в сторону, да, не рушится, а отходит… И кажется, что два дня легко могут стать двумя годами или легкой памятью о бывшем с кем-то, но не с тобой, – чем-то прочитанным, подсмотренным. Два дня прошло и словно никого никогда не бывало: только я и Луна. Смотрю на нее, любуюсь. Живут во мне ее кратеры, хребты, моря… Море Мечты, Море Нектара… Изобилия, Спокойствия, Ясности, Залив Радуги. Как мне хочется погрузиться в их ласковые волны!
Два дня себя обнадеживал, а в понедельник вечером, после работы, холодным мартовским вечером, в тепло магазина приведенный разницей температур, от выражения лица знакомого, глаз мелькнувших, от прежнего движения локтя выронил свои лунные убеждения, и они рассыпались на осколки, в которых отразились лица других действующих лиц, и оказалось, что на Луне есть еще Океан Бурь, Море Кризисов и Болото Гнили.
О, Луна, кем я тебя населил?
Я прокрутил годы, как педали велосипеда, но не тронулся с места – ощутил приниженность, зависимость. Все как-то к одному свелось: меня передавали как эстафетную палочку. Но я не превзошел своих учителей, я их старательно копировал. Значит, я давно уже перешел в иной лагерь, выбрал кочковатую, насмешливую дорогу, привык глумиться и быть холодным, как звездное небо… Поменяться с Луной, вышутить все до упора, до отказа в серьезности, жизнь превратить в шутку, в смех – тогда и в самом деле можно поверить, что самое лучшее место на Земле – это Луна, и жить по ее, каким-то нечеловеческим законам, обложить все данью – и любовь, и дружбу, – чтобы стать им другими, вывернутыми до неузнаваемости.
Я никогда не любил делать выводы, и то, что я вижу, мне не нравится. Мне, уже никуда не деться от свидетельства выпрямившейся памяти, я – дома, и снова музыка – станочный, отрабатывающий чью-то повинность ритм, и ни одной мелодии, дающей через прощение пропуск в равновесие, так что, впору самому запеть. «Пода-айте копеечку».
Неужели я такой несчастный?
Эх, Таня, Таня… Она единственная казалась неживой среди каких-то особенно действующих живых, бесплотной, словно ее лишили права, голоса или она была принуждена постоянно говорить чужие, стертые реплики; истинный же смысл ее слов вымарывался глухотой и равнодушием. В самом деле, не было ее ни разу для меня полностью, так, чтобы она зримо проступила, все время ее заслоняло что-то, повиновение какому-то нелепому закону, по которому то, что рядом, не замечаешь. Большие, сильные буквы. Да вот та же Луна! Какое-то карнавальное шествие. Черный карнавал. Но Таня – это не буква и не игра во что угодно…
Что же я наделал?
Все это можно закончить как-нибудь так, в духе морального экстремизма: «На черном небе стояла ущербная Луна, и я подумал, что вот этим желтоватым серпом вполне можно перерезать себе горло».
Я пьян. Пьян! И снова игра. Но ничего нельзя переписать.
… В стекле книжных полок, нависших над столом, отражаются ее глаза. Она наклоняется надо мной сзади, кладет мне на плечи руки, прижимается щекой, ухом, раковина к раковине. Я слышу шум моря, набегающую волну прибоя, шелест ее обнимающих волос. И вот, когда я вспоминаю, смотрю, читаю, пишу все это и зачеркиваю, ко мне пробирается шепот ее горячих, быстрых губ, она говорит мне: «Любимый мой, хороший… Я звонила, звонила… Так долго, так тяжело…»
Тайной обычно становится то немногое, что у нас осталось. Но это не тема для шуток, здесь не может быть иных толкований.
Три истории
1.Приходи ко мне, я тебя утешу
– … Тут говорят, твой муж с курорта приехал, – громко заключил рыжий толстяк и первым засмеялся. Захохотали и остальные мужики.
Потом выходили из задымленной курилки и, покашливая, вспоминали ключевые слова, самые смешные. Чиликин подумал: «Вот, рыжий черт, сколько анекдотов знает!»
Рабочий день заканчивался. Сотрудники собирались домой. Один Чиликин Иван Максимович спокойно сидел на месте, зная, что ему предстоит остаться, – надо было кое над чем поработать. Наконец все разошлись, и он снова углубился в разложенные на столе бумаги.