Неизвестно почему после недавней мутной болезни Сукину стало совсем тяжело думать. Зачаточный каучук мыслей, время от времени каплями набухавший в его голове, некому было раздуть и превратить в разноцветные, но полупрозрачные, свет пропускающие шары. И в этом странном безвоздушном пространстве загадки и тайны множились вокруг Сукина с ужасающей быстротой, словно тени под лестницей в хмурый дачный денек. Даже такой простейший вопрос разрешить оказалось положительно невозможно, когда и как к нему вернулась белая коробочка с черными костями, которая, и это помнилось совершенно отчетливо, была забыта Сукиным в тот самый размытый болезненным бредом день у тети дома. Между тем коробочка вернулась и лежала в ящичке стола. Сукин достал ее, высыпал кости, пересчитал и с ужасом полной и до этого просто неведомой ему безнадежности обнаружил, что снова отдалился от той главной тайны жизни, которая заключалось в особой и единственной комбинации этих черных божьих сухариков с белыми точками кунжута. Он не мог воскресить в памяти то, что ему было ведомо еще пару недель назад. Сукин поразительным, непостижимым образом забыл правило составления магической змейки-ключа. И перед лицом этой непостижимой загадки исчезновения простого знания все прочие головоломки и тайны совсем уже не беспокоили Сукина. Он даже не спросил, почему в Загреб или через него отправляется не с отцом, а с тетей. А когда тетя сама нашла необходимым объяснить: «Твой отец сначала заедет к твоей маме в Карлсбад», – Сукин не стал интересоваться, отчего ему в таком случае не позволено составить отцу компанию и повидать мать.
Отец собирался в какой-то бестолковой спешке. Два его огромных шведских вализа ползали по квартире, как пара глупых черепах из зоомагазина Бекермайера, обнюхивая поочередно то кабинет отца, то малую гостиную, то темную библиотеку, и было удивительно, когда при всей их очевидной бестолковости оба в конце концов оказались у дверей в передней. Берлинский поезд отправлялся в три часа, и поэтому к обеду в этот день позвали очень рано. Отец, уже привычно одетый во все черное, неприятно поразил Сукина какой-то неуместной угрюмой оживленностью. Он не насвистывал, не хмыкал, но непрерывно говорил о кубке немецкой Кайзер-лиги и с необыкновенной жадностью при этом поглощал все то, что подавалось – блины с икрой, парной лосось, котлеты деволяй. Он ел и ел, и даже когда унесли самовар и доложили, что коляска готова, отец все никак не мог подняться из-за стола, как заводной купец продолжая подкладывать себе в блюдце малиновое варенье. Клейкую, ослепительную красную сладость, которую за вязкость и неприятную зернистость так не любил Сукин, отец слизывал с ложечки коротким, толстым, словно толкушка, языком, не запивая и не заедая, лишь наливаясь и даже, казалось, раздуваясь с каждой багровой каплей, так что голова его стремительно превращалась в грузное, рубиновое гузно июльского комара. И это неожиданное исчезновение лица, глаз, в которых память о недавнем сне так долго и напрасно обещала Сукину новые слезы жалости и любви, настолько его изумило, что он и сам зажмурился от ужаса и головокружения, да такого сильного, что стоило лишь этому багровому яйцу напротив треснуть и заговорить: «Сынок, поешь и ты варенья, ведь это еще мама делала», – как Сукина немедленно стошнило прямо на белую скатерть. И это спазматическое извержение его окончательно излечило. Утром следующего дня, едва проснувшись и открыв глаза, Сукин увидел тетю, сидящую в кресле напротив его кровати. В другое время он должен был бы чрезвычайно удивиться такой бесцеремонности, но сегодня солнечные зайчики, лизавшие скругленные носочки тетиных туфелек, белые воланы ее платья, не грубо очерченные, а нежным маревом будто бы растворявшиеся в полусумраке комнаты, и надо всем этим живой нимб золотых тетиных волос – показались Сукину счастливым продолжением лишь миг назад растаявшего сна.
– Научите меня складывать кости, – неожиданно для самого себя попросил Сукин.
– Ты до сих пор еще не знаешь, как играть в домино? Ах, ты, мой миленький, смешной малыш, это же проще пузелей... – так ласково и нежно рассмеялась тетя, что Сукин не обиделся, а лишь облизнул сухие от долгого сна губы.