Боря рванулся. Что-то сердечное и трогательное мешалось и рассыпалось в нем, какие-то воспоминания о том, как незнакомые совсем соседи водили его, осиротевшего, в кафе-мороженое «Лакомка» и как почти что год мать не ругала за тройки и даже двойки...
– Так смешно гладила, от шеи вверх, как знаешь... кошку гладят против шерсти, чтоб получался лев...
Конечно, шансов у него и с этим не было, но тронуть сердце девушки он мог. Запасть ей в душу наконец-то. Образовать вожделенную, пусть и бессмысленную связь. Но лишь остатки прежней, столь же нелепой, вычистил, поскольку, вперед шагнув, нырнув, Б. Катц протянул Олечке не губы, не нежный лепет, а книгу, каким-то образом, сам собой выпрыгнувший из-за пазухи объект в старой газете, потертой на углах. Слова же, теплые, живые, из сонма роившихся, боровшихся в Борином черепе домашних образов, как раз наоборот, почему-то не выпрыгнули, не посыпались. Откуда-то из-за уха, где с утра зарядили злые телефонные пульсы, тыкнулось деревянное:
– Я вот... хранил... хотел... я думал, ну, теперь...
Нелепый томик съежился, вздрогнул в руке и умер. И от этого огромные и неподвижные глаза Олечки Прохоровой ожили. Борино отражение возникло в черных больших зрачках, качнулось жалкой каплей и тут же безобразно исказилось в сузившихся...
– А, это ты... – пробормотала девушка, еще раз глянула на книгу, на ее бледного, невзрачного подателя и очень внятно и отчетливо добавила: – Слушай, Борис, иди ты на хуй. В конце-то концов. Честное слово. Иди ты на хуй.
Потрясенный, Б. Катц подумал, что сейчас она его еще и треснет, вмажет со всего размаха портретом в рамке. Углом в висок. И будет очень, очень больно. Но самое страшное не случилось.
– Куда ты потерялась, Ляля? – со свистом налетел тот самый, троюродный, плешивый, с раздавленной картошкой носа и молодым брюшком. – Андрей приехал... Папа торопит... Мама твоя ждет... Время! Время! Едем, Ляля...
И все, что понял оставшийся после порыва и наплыва в полном одиночестве Б. Катц, – этот брюхатый и плешивый тип еще и картавит. Рыгочет точно так же, ровно таким же образом, как и А. В. Карпенко. Директор ИПУ им. Б. Б. Подпрыгина.
Боря стоял, стояло время и даже стотридцатьчетвертая тушка прямо над ним в синем просторе небосвода, о чем-то вдруг задумавшись, беззвучно зависла.
– Иди ты...
Род был мужской у всех склоняемых членов предложения. Как подлежащего, так и дополнения. И слово было веселое. Знакомое и долгожданное. Но только сказано не в шутку, не так как раньше, для возбуждения боевого духа и жажды жизни. Со смехом. Борю безусловно послали. В самом деле. Без экивоков. Буквально и натурально. Склоняться по малопродуктивному типу буй, буржуй, холуй. По ходу щеголяя звучными деепричастиями буксуя, чуя и кукуя.
Несчастный сполз с пригорка и медленно побрел. Возле автобусов ему попался человек, которому в другое время и при других обстоятельствах Боря немедленно и с радостью вручил бы книжечку, так и прилипшую к его руке. Товарищ Пашков. Игорь Валентинович, в общей суете совершенно незаметный, но вездесущий, проводил Бориса взглядом. Как и полагалось человеку его предназначения и профессии, товарищ Пашков обратил внимание на неудачную попытку своего бывшего и совершенно никчемного осведомителя вручить дочке покойного нечто похожее на томик стихов. Но ничего заслуживающего оперативно-розыскного мероприятия в этом лирическом поступке Б. Катца Игорь Валентинович не увидел. Лишь усмехнулся. Шестерочке невнятной масти не перебить козырного туза. Сына директора ИПУ от второго брака. Молодого профессора, без пяти минут заведующего кафедрой Московского горного.
А раненый Боря так и брел. Он забыл про автобусы, он забыл про людей. Он миновал рощу и долго шел тропинкой через волны поля, вслепую пересек Новорязанское шоссе, машины словно расступились, и вновь по кочкам поля к разновеликим строениям Миляжкова Московской области, без спешки, но планомерно набиравшим высоту, мужавшим на глазах, – вот погреба, вот гаражи, а это голубятни, теперь зеленые хрущевки и наконец грязные льдины брежневских двенадцатиэтажек. Но градус Бориного духа согласно с этим не поднимался. Шагая наобум и тем не менее счастливо вый дя прямо к ИПУ, Катц этому совсем не удивился. Как будто даже не заметил. С прежним презрением к законом автомотопараллелей Борис перекатился через Октябрьский проспект и даже не обернулся вслед истошно ему что-то протрубившей «волге».
Так бы и шел Б. Катц в тумане, как сардина, законсервированная в собственном соку, до самой общаги, если бы не узость асфальтовой дорожки и не наглость двух малых ребятишек. Грязнолицего мальчика и грязнолицей девочки. Они его не пускали, то есть стояли выжидательно, занимая всю чистенькую полосу асфальта, а в мокрый здесь, в тени на склоне, после утреннего дождичка песок Боря даже в беспамятстве новым ботинком наступить не мог.
– Дядя, – позвал его мальчик, такой весь невозможно грязный, как будто местный папа Карло не из полена его сделал, а из праха, из библейской глины.
– Дядя, – эхом отозвалась и сестренка.