Сходив в армию, почему-то всего на три месяца, Канай вернулся в Средневолжск и постепенно начал набирать вес и авторитет, а Серый навсегда стал «братишкой», который «если чё, только скажи, башню сломаю любому».
— Так чё хотел? — прервал сеанс воспоминаний Канай.
— Денег, — честно сказал Серый и поспешно заверил: — Я отдам!
— Конечно, отдашь, н-а, — хохотнул Канай и потянулся за бутылкой. — Мне все отдают.
Покинув «Теплотрассу» с вожделенными двадцатью тысячами во внутреннем кармане куртки — носить деньги во внешних карманах с некоторых пор жители Средневолжска перестали — Серый поймал себя на том, что от былой утренней решительности и кристальной ясности жизни не осталось и следа.
Мутные дымы «Теплотрассы», сложные ароматы «Курорта» и кривая улыбочка Каная не просто поселили в его душе сомнения, но и оставили гадостный осадочек. Такой бывает на дне бутылке дешёвого «плодово-выгодного» вина, и если случайно вылить осадок в стакан, потом придётся морщиться и отплёвываться.
Канай деньги дал легко, и даже предлагал больше — хоть сто тысяч, но сказал сразу и с неприятной резкостью:
— Неделя срок, на-а, понял? Врубился? Я тебе, братишка, вообще подарить их могу, какой базар, но пацаны не поймут. Поэтому — неделя. Иначе счётчик, н-а. Отдашь? Точно? Есть чем? Смотри, я гундосить про мир во всем мире не стану, сразу предупреждаю, н-а.
И в этот момент лицо Каная, такое знакомое, привычное, резко изменилось. Серый едва не вздрогнул, увидев перед собой медную маску с глазами-дырками. И из этих дырок на него смотрел кто-то чужой. Смотрел остро и внимательно, как хищник смотрит на потенциальную жертву.
— Конечно, отдам, — натужно рассмеявшись, заверил Серый.
И тут чей-то тихий голос в голове отчётливо произнёс: «Не бери!»
Но он — взял. И вот теперь плелся на ставших вдруг чугунными ногах в «ювелирку» на Калинина, и, не смотря на тёплый день, Серому было холодно.
А может быть, его попросту догнало похмелье…
В тихом, как морг, помещении ювелирного магазина, где за прилавком с россыпью сокровищ из детского фильма картинно скучала невероятная, с четвертой стоечкой, ногами и глазищами в половину лица, вот прямо из телика, продавщица, а на стульях у двери мрачно сидели трое охранников с настоящими автоматами, Серый пробыл недолго.
Ему вдруг стало всё равно.
Всё равно, какую цепочку выбрать — Бронницкую «кольчужку» или «испанскую, от лучших ювелиров Толедо».
Всё равно, как её упаковать, в эротичную бархатную коробочку или в пистолетно щелкающий белый футляр.
Всё равно, заполнять анкету покупателя или нет.
Всё равно, что в вырезе блузки у невероятной продавщицы, когда она наклонялась над витриной, соблазнительно покачивалось что-то розовое.
Единственный момент, который запомнил Серый — это когда он отдал деньги. Цепочка с футляром обошлась в восемнадцать тысяч триста восемьдесят рублей.
И тот же голос, что и на «Курорте», насмешливо произнёс в его голове: «Ох, и дурачок же ты, Серенький».
Теперь Серый чётко расслышал — голос был девичий.
Иногда Серый думал о Боге. Это было странно — думать о том, чего вроде бы нет, и не может быть. Раньше, до Перестройки, все с Богом было понятно — это вымысел, его придумали неразвитые и необразованные пещерные предки потому, что не могли объяснить явления природы. Ну, а дальше все пошло как по учебнику: жрецы, культы, эксплуатация невежественных соплеменников, храмовая проституция, «опиум для народа» и прочие кардинальские конклавы и папа Римский Борджиа.
Смешно, но Серый в детстве думал, что «соплеменники» — это ругательство, типа «молокососы», и так говорят про детей детсадовского возраста. Он ничего не мог с собой поделать — отчётливо слышал в «соплеменниках» слово «сопля», и всё тут.
Серый видел антирелигиозные брошюры и плакаты, и даже читал в школе наизусть стихи Багрицкого про смерть пионерки. В этом длинном, но почему-то запоминающемся очень хорошо, почти с первого раза, стихотворении, было что-то жуткое, пугающее — это как сдвинуть створки трельяжа и заглянуть в бесконечный ряд зеленоватых отражений, в зазеркальный мир, где есть не только твоё отражение, но и ещё чьё-то…
Но чьё?
Когда Серый читал «Смерь пионерки», он поражался тому, как сам по себе, против его воли, менялся голос. Вот он сюсюкает за мать:
А потом нужно говорить за «диктора» — и голос преображается, крепнет и наливается властной сталью:
И совсем уж чеканятся слова вот в этих, любимых, строчках: