Жена терпела-терпела да и выгнала Никифора: живи, гад, один, хоть сдохни от своего вина, лишь бы дети этого не видели. Он ушел в кособокую избенку на окраине Еловки. Старики, жившие в ней прежде, давно померли, а городские наследники родные деревенские пенаты мало что не ненавидели – за неистребимый запах разрухи и беспросветности. Никифор вымыл и вычистил избенку, оборвал доски с полуразбитых окон, истопил черную баньку и отправился в правление колхоза. Рука у него не дрожала, когда он бил Жалом в грудь председателю, его новому шоферу и бухгалтеру до кучи: он с малолетства колол домашний скот и делал это уже механически… Профессионально.
Придя в избенку, вымылся и выпарился, надел чистое солдатское нижнее белье – единственную одежду приготовленную на смерть, – выпил полбутылки водки, сел, прислонившись спиной к печи, и ужалил себя в сердце. С маху, наверняка.
Сережка Дронов, возвращавшийся с рыбалки, решил зайти посмотреть, кто это обосновался в мертвом сколько он себя помнит, доме? Дядька Санников, вытянув руки по швам, лежал весь в кровище, на щелястой крышке подполья, а голова его и плечи опирались на обвалившуюся штукатурку глинобитной печи. Сережка подошел, опасливо пнул ногу Никифора. Тот не отреагировал. Сережка с усилием, окончательно уронив тело, вытащил клинок из раны, сполоснул его под ржавым рукомойником и сунул в карман. Пошел на кухню, пошарил в столбцах, отыскал древний, сточенный почти до черенка кухонный нож с деревянной ручкой и воткнул его в рану, на место Жала – он сразу понял как его имя: да, Жало, и никак иначе.
Расследование закончилось быстро. И так все ясно: убийство с последующим самоубийством на почве мести и белой горячки; да и оружие налицо – какая там черту, экспертиза! А Сережка изготовил из картофельного мешка, набитого древесной стружкой, принесенной с колхозной лесопилки, чучело и тренировался на нем в нанесении смертельных ударов, в сердце, в сердце, в шею; в печень, в шею; и снова – в сердце. Он хотел, чтобы, когда наконец придет время напоить Жало живой кровью, удары были наверняка, раз – и капец! Сережке тогда было четырнадцать.
Избушкой Сережка любовно звал небольшое строение, сколоченное собственноручно из стволиков молодых елочек. Избушка пряталась на высоте трех метров, между разлапистых ветвей елей других, огромных, столетних, – в глубине Старухиного издола. Пашке и Павлухе (именно так: Пашке и Павлухе, а не Пашке и Пашке или, скажем, Павлухе и Павлухе) годков было по шестнадцать, но умом они не переросли и шестилетнего. Они дождались, пока Сережка закончит строить, навесит замок и притащит печку, сделанную из дореволюционного самовара, а потом отобрали ключ, набили морду и помочились на неподвижного, скорчившегося от горя и побоев мальчишку. Ржали притом, как идиоты. Когда Сережка шел домой, он чувствовал, что Жало вибрирует в своем коконе из тряпок, зарытое рядом с матицей – на чердаке. Жало готово было мстить. Сережка тоже.
Обратно, к избушке, он бежал, моля судьбу об одном: чтобы придурки были еще там. Судьба, похоже, встала на Сережкину сторону. Они были там и, сидя в не принадлежащем им волшебном полумраке на корточках, курили коноплю. Сережка забрался по приставной лестнице, медленно открыл дверь и шагнул внутрь. Они снова заржали, че, Дрона, пришел, чтобы еще и обосрали? Дак мы щас, у Пашки вон как раз дрисня седня! Сережка нажал стопорящую лезвие кнопку (пружина от нетерпения так сыграла, что Жало чуть не вылетело из вспотевшей ладони) и ударил: в сердце! в сердце! Всего два раза, зря, что ли, тренировался? Пашка повалился на бок, лицом в пол, а Павлуха назад – на сочащуюся свежей смолой стену, да так и остался сидеть прямо, только глаза его широко распахнулись, а нижняя челюсть отпала. Сережка осторожно снял косяк, прилипший к его губе, и засунул в ноздрю – так, показалось, будет смешно. Вытер нож об рукав Пашкиной джинсовки, пренебрежительно сплюнул на пол и удалился.
Спустя полгода, когда район, взбудораженный жестоким убийством двоих детей, успокоился наконец, он зарезал девочку – ту, которую любил больше всего на свете. Мы встретимся после смерти, и ты уже не захочешь меня прогнать, сказал Сережка и ударил: сбоку, на уровне пояса. В печень. Сердце девочки прикрывал безумно красивый бугорок титечки, и он не решился испохабить эту красоту пусть и небольшой, но абсолютно чужеродной дыркой. А печень была где-то внизу, к тому же еще и сзади. Да, это был, несомненно, правильный выбор. Девочка умерла не сразу, она некоторое время еще плакала, стонала своим красивым, удивительно красивым голосом. А он сидел, положив ее голову себе на колени, гладил пушистые волосы и пел колыбельную, баю-бай, баю-бай, пойди, бука, на сарай! мою детку не пугай… Девочка затихла, он поцеловал ее в губы и ушел. В ту ночь он спал, безмятежно улыбаясь, и его мать умильно смотрела на своего жесткого и грубоватого сына-подростка, думая, какой же он, в сущности, еще младенец!