Это ведь тоже не дневник, а заклинание, уговаривание себя и, м.б., воображаемого собеседника: в истинном одиночестве мы не одиноки. Не думай, что я в этой тетради хочу сделать критический экскурс по своему стихописанию. Нет, вру, пожалуй, и это мне здесь надо, чтобы не прах с ног отряхнуть, а хотя бы пепел с сигареты. А вот так, как ты, закрыть крепко глаза, чтобы видеть чудесные цветовые пятна, я уже не способна. Мне это страшно. В 33 года я это уже видела, но в галлюцинациях, в этой больнице, где ты едва узнала свою мать. Галлюцинация (уж лучше посох и сума) и тюрьма, чем эта не четвертая реальность? Я ведь не понимала, что это глюки, а думала, как меня пытают и убивают направленными на меня разноцветными резкими пятнами. И я радуюсь тому, что ты зажмуриваешься и видишь эту красоту – значит, здорова душевно. Я же себе подобного эксперимента позволить не могу, имея остаток хладноумия.
Леночка, пишу тебе уже 4 часа кряду. И мечтаю о компьютере. Здесь же пишу без раздумий и правки. Вот вернусь в город, авось и куплю чудную игрушку. На ней быстрей получится, чем пером по линеечке. А м.б., она меня, эта игрушка, застопорит своим великолепьем. Все-таки привыкла я к жизни аскетичной, отручной, бесфаксовой, безынтересной. Порой сдуру кажется, что техника визуальная послужит мне подъемным краном и вытащит меня из ямбической ямы, из круглого клише. Ты вспоминаешь свою бабушку: «Человек предполагает, а Бог разлагает». А я при мечте вылезти из ямы, вспоминаю, как моя армянская баба Соня во время войны, голода вздыхала: «Мечты, мечты, где наши сладости!»
«Сладостями» в Баку называли все выдаваемое на пайку: сахар или «подушечки» (такие были самые скромные конфеты). Пожалуй, эти подушечки и ты помнишь: повидло в простейшей муке – под карамель. Ведь и после войны жили не жирно. Сейчас и, м.б., до завтра прервусь. Что-нибудь перекушу, коли о сладостях зашла речь. Я по-прежнему на строгой диете – аскеза. Яна мне привезла вчера вместе с подарками от тебя – творог, яблоки, простоквашу. Вот сейчас и попирую. ‹…›
Дорогая моя девочка! Поела – и за сигарету, и за перо. Оказалось, что искурила за письмом без одной сигареты – пачку. Жуть. А я и не заметила, что все время в левой ручка-перо, в правой – сигарета. Прежде, когда я тебе писала письма гармошкой в длину семь метров, я врала, что мне некуда время девать, избыток – вот и строчу тебе обо всем, а скорее что ни попадя. Тогда у нас был с тобой роман, связанный с твоим романом «Смех на руинах», который мне и по эту минуту очень нравится. И судьба «Смеха на руинах», как всякий смех, пока горька. Но роман есть. Не буду тебя внедрять в клише «Рукописи не горят». Многое сгорело и в Терезине, где ты душевно-мысленно, да и физически (архивы-съемки и т. п.) обретаешься.
А сейчас ты мне предложила не «Смех на руинах», а стеклянные осколки от руин. И мне к этим осколкам кроваво прикасаться: «Осколки гигантских сосудов, некогда вмещавших в себя то, что я называю смыслом».
Ей-богу, говорю я тебе и себе, надо жить легкомысленней, жить данным мгновеньем, если даже от на время утраченного смысла одни осколки. Да и грядущим жить опасно – многое можно проморгать, ожидая лучшего. Третьего дня записала строки, но стихотворение так и не дописалось, м.б., вернусь к нему, как только испишу эту тетрадку, пока не звучит во мне ничего из-за осколков.
Оно началось всерьез, а прервалось на почти частушечной шутке: Первое четверостишие сохраню. Но тебе и шутку перепишу.