Они кружили по улицам. Солнце заливало их с высоты так ярко, что город стал праздничным, светлым и теплым, совсем не угрюмым, каким рисовался ему эти годы, и даже Нева, играющая мускулистой волной, была не такой, какой он ее помнил. В Летнем саду они сели на лавочку, и Ева, положив голову на его плечо, заснула так крепко, что он удивленно замолк на полуслове. Она спала, отдыхало ее лицо, самое удивительное из всех лиц, с коричневатыми тенями усталости под глазами и густыми, загнутыми, как у куклы, ресницами. Тогда он попытался сосредоточиться на том, что с ним произошло, представить, куда заплыла его жизнь, каким очень сильным и быстрым течением ее отнесло далеко от всего, что было в ней прежде, казалось семьей, любовью и домом, а может, и крепостью. Она улыбнулась во сне, потом вздрогнула. И он ощутил вдруг всем телом, что, кроме вот этой ее головы на своем слегка онемевшем плече, и не нужно совсем ничего. Как же это случилось? Они ведь почти и не знают друг друга. Он оторвал от нее взгляд и, продолжая испытывать острую радость от того, что она так близко и вся принадлежит ему, перевел глаза на стоящую слева от лавочки невозмутимую мраморную богиню.
«Я вечно боялся всего: смерти, жизни, – подумал он с горечью. – Боялся, что Эвелин будет страдать, что я ничего не могу, не умею. И только коньяк помогал мне от страха. А с ней я боюсь одного – потерять. Ее потерять. Вот и все. Это просто. Как будто в ней вся моя жизнь. Так было тогда, когда мы отступали. Я знал тогда: если нам всем повезет, то мы все спасемся. Но я хотел жить только вместе с Джин-Хо. Я помню, когда я увидел ее в кустарнике, мертвой, я сразу подумал, что жизнь мне уже ни к чему. И сейчас я чувствую так же, но только сильнее. Намного сильнее. Намного».
Он взял ее руку и поцеловал, едва прикоснувшись губами. «Я с ней не расстанусь».
Она снова вздрогнула, но не проснулась.
Фишбейн отчетливо представил себе особняк на Хаустон-стрит. Он возвращается домой, открывает дверь и видит знакомую лестницу, по которой к нему сбегает Эвелин в своем легком платьице, в туфельках, в бусах, которые словно вросли в ее кожу.
– Ты не написал мне, когда самолет! Мы ждали тебя только к вечеру!
Он сразу же скажет всю правду. Не нужно ее обнимать, притворяться. Не нужно казаться веселым и бодрым. Поставить на пол чемодан и сказать:
– Я перед тобой виноват.
– Тогда уходи, – потемнеет она.
– А Джонни?
– И Джонни ты больше не нужен.
Белая мраморная Немезида, придерживающая маленькой ладонью складку свисающей одежды под обнаженной упругой девичьей грудью, не обращала ни малейшего внимания на слева сидящую парочку: крепко уснувшую женщину и ее спутника, молодого человека с кудрявой головой и возбужденными зрачками, что-то еле слышно бормочущего себе под нос. Она равнодушно смотрела на птиц, на желтые блики палящего солнца и воображала себя далеко: в каких-нибудь кущах, а может быть, рощах, где нимфы, спускаясь поутру к ручью, ждут, что заиграет свирель и огромный, еще до конца не проснувшийся пан, с колючками в мощных своих волосах, обнимет их сильной рукой, сплошь заросшей оранжевым пухом…
– Ты знаешь? – И Ева открыла глаза. – Спасибо за то, что хоть был этот день. А дальше не важно.
– Что значит «не важно»?
– Какой ты наивный! – Она усмехнулась. – Я в СССР, ты в Америке, Гриша.
Глаза ее наполнились слезами, которые стояли, не проливаясь, отчего глаза стали почти черными, непроницаемыми, и казалось, что верхняя половина ее лица темнее нижней.
– Раз мы уже встретились, значит – судьба, – сказал он упрямо. – Я верю в судьбу.
– Мне кажется, я тебя знаю всю жизнь, – вздохнула она. – Но при чем здесь судьба? Судьба ведь и в том, что ты так далеко.
– Пойдем, – сказал он и вскочил, увлекая ее за собой. – Пойдем пообедаем, что мы сидим!
Ева взяла его под руку. Они пересекли Исаакиевскую площадь и подошли к величественному зданию «Астории». Из дверей появился швейцар и хмуро посмотрел на них:
– Товарищи, тут интурист, иностранцы…
Она горячо покраснела. Фишбейн, скрипнув зубами, достал из внутреннего кармана пиджака американский паспорт и сунул его в лицо швейцару.
– Тогда извиняюсь. – Швейцар подобрался. – Обедать? Пожалуйста. Очень свободно. По летнему времени люди желают на воздухе…
Официант с безразлично-учтивым лицом усадил их за столик. Небо за окном приняло темно-лазурный оттенок, и Фишбейну вдруг показалось, что такого оттенка у неба не бывает нигде, – только здесь, в Ленинграде, – и только здесь, в Ленинграде, он видел его в раннем детстве, поэтому так горячо и запомнил. Ева напряженно оглядывалась по сторонам и нервным движением мяла салфетку.
– Что ты? – спросил он. – Тебе здесь не нравится?
Она улыбнулась испуганно:
– Мне нравится. Но здесь одни иностранцы, а я…
– Но ты же со мной.
– Все равно неприятно…