Занавешенная дверь, ведущая в другую комнату, неожиданно открылась, и в простом домашнем платье, в черной косынке на волосах вошла маленькая слабая женщина лет тридцати с небольшим. На ее бледном лице была разлита любезность. Она вошла неуверенными шажками, но реб Шнеур-Залман сразу же догадался, что это, должно быть, сама хозяйка, Фейгеле, дочь реб Йегошуа Цейтлина, прославившаяся по всей Белоруссии своей добротой и щедрыми пожертвованиями для бедных. Все очень сожалели о ее переезде в Петербург. Более того, она сама рвалась из этого иноверческого города в Устье, к отцу. Лишь позднее, когда Перец начал избавляться от своего еврейства,[92]
ей это удалось.— Авром, — попросила вошедшая женщина, протянув руку, — дай гостю попить чаю, прийти в себя… Авром!
Она делала это не как дочка богача, принесшая своему спасшемуся бегством мужу первые почести и первое богатство, а как бедная литвачка, умоляющая своего родовитого господина, оказавшего ей когда-то большую милость тем, что женился на ней. По первому же движению ее руки реб Шнеур-Залман сразу же понял, что над этой неравной парой витает старое проклятие, содержащееся в словах Торы: «И он будет властвовать над тобою».[93]
Авром Перец вскочил, вскипев. От злости он даже заорал на простом еврейском языке со своим прежним галицийским акцентом:
— Я ненавижу, Фейгл, когда вмешиваются в мои дела! Я тебе уже… уже говорил… — Но он сразу же спохватился и попытался загладить впечатление от этой вспышки гнева тихим голосом и подчеркнуто немецким выговором: — Прошу тебя, моя любовь, оставь нас одних! Здесь, между нами… мы занимаемся мужскими делами.
Фейгеле испуганно посмотрела на не менее испуганного гостя, пожала плечами, будто оправдываясь без слов: «Это все, что я могла для вас сделать», — потом повернулась и вышла так же тихо и быстро, как вошла.
И еще до того, как бархатные портьеры перестали колыхаться над закрывшейся за ней дверью, суровый хозяин подмигнул, и худой палец его слуги снова уткнулся в бумагу, расстеленную на столе, указывая растерянному гостю, где он должен поставить свою подпись:
— Вот здесь, извините, вот здесь поставьте подпись!
Вторая худая рука при этом совала в ослабевшие пальцы реб Шнеура-Залмана гусиное перо:
— Я уже обмакнул перо в чернила. Пишите!
Реб Шнеур-Залман сидел неподвижно, словно окаменев, и боялся пошевельнуться. Только отвел глаза от этого пера и сквозь зубы, еле слышно прошептал на древнееврейском: «Владыка вселенной! Владыка вселенной! Из глубины воззвал я к Тебе»,[94]
— в этих древнееврейских словах были тихая мольба и усталое потрясение от той жестокости, которую эти двое посторонних евреев позволяли себе по отношению к нему.Что тут было говорить? Место и момент действительно были выбраны отлично: взять и заставить пожилого еврея с величественным лицом таная, который только что вышел из самого страшного во всей России острога, подписать бумагу о том, что он отказывается от учения своего ребе и от собственного учения… И принуждали его к этому в богатом доме зятя реб Йегошуа Цейтлина, куда он попал по ошибке. Самому худшему иноверцу не пришла бы в голову такая гнусность.
Оцепенение реб Шнеура-Залмана длилось недолго. Слабо, как больной, он улыбнулся злому богачу, сидевшему напротив него, за блестящим самоваром:
— Гемора говорит: «Все, что хозяин велит гостю сделать, пусть гость сделает». Только не такие вещи… Заставлять гостя сделать это — все равно что нарушать запреты Торы.
С наглостью богача Авром Перец выпучил свои и без того выпуклые глаза. Его большие оттопыренные уши пылали.
— Не лезьте ко мне с вашей ученостью. Я не менее учен, чем вы. Нарушение намного более строгого запрета — это отказ от того, что делали наши родители. Читать не такую кдушу, какую читал Виленский гаон…
— «Не будь слишком праведным»,[95]
— тихо и скромно сказал ему реб Шнеур-Залман. — Вы ведь не обязаны быть праведником больше, чем был сам гаон реб Элиёгу. Он, да будет благословенна память о нем, не захотел пустить меня к себе на порог. Но и не заставлял меня подписывать такие бумаги…Авром Перец вскочил. Пена выступила на его толстых губах. И как всегда, когда он кипятился, он принялся кричать с галицийским акцентом:
— А я вам говорю, я вас заставлю! Я!
Но реб Шнеур-Залман уже полностью пришел в себя. Он пронзил Аврома Переца взглядом своих матово-синих глаз и заговорил тихо, четко выговаривая каждое слово:
— У еврея не должно быть такого жестокого сердца. Жестокость — качество иноверцев. Когда она поселяется в еврейском сердце, его привлекает потом все иноверческое…
Авром Перец побледнел. Казалось, что хасидский раввин увидел темное нутро его души, куда он сам боялся заглянуть…
Но он сразу же собрался с силами и с ненавистью посмотрел на того, кто предостерегал его с такой тихой уверенностью: