Цицерон восхитился тем, что между Антонием и Октавианом возникла вражда, и показал письмо нескольким своим знакомым:
— Видите, как львенок дергает старого льва за хвост?
Он попросил меня отправиться ради него к первому июня в Рим и сообщить, что произойдет на заседании сената.
Как все и предупреждали, я нашел Рим полным солдат, по большей части ветеранов Цезаря, которых Антоний призвал в город, чтобы те стали его личным войском. Они стояли кучками на углах улиц, угрюмые, голодные, и запугивали всех, кто казался им богатым. Как следствие, в сенате собралось очень мало людей и не нашлось ни одного храбреца, способного оспорить самое дерзкое предложение Антония: он сказал, что у Децима следует отобрать наместничество над Ближней Галлией, а ему, Антонию, необходимо отдать обе галльские провинции, вкупе с начальствованием над тамошними легионами, на следующие пять лет — именно то сосредоточение власти в одних руках, которое проложило Цезарю путь к диктаторству.
Как будто этого было недостаточно, Антоний объявил, что вызвал домой три легиона из Македонии, которые Цезарь намеревался использовать против парфян, и опять-таки поставил их под свое начало. Долабелла, против ожидания, не возражал, потому что должен был получить Сирию, тоже на пять лет, а от Лепида откупились, отдав ему должность верховного понтифика, прежде занятую Цезарем.
А под конец, поскольку все эти назначения оставили Брута и Кассия без провинций, которых те ожидали, Антоний сделал их уполномоченными по зерну (обязанность, некогда исполнявшаяся Помпеем): одного — в Азии, другого — в Сицилии. При этом они вообще не должны были обладать властью. Это было настоящим унижением. Вот что вышло из пресловутого примирения.
Сенат в половинном составе утвердил законы, и Антоний на следующий день отнес их на форум, чтобы получить одобрение народа. Погода по-прежнему стояла суровая, а в середине голосования даже разразилась гроза — предзнаменование настолько ужасное, что собрание должны были тут же распустить. Но Антоний был авгуром и заявил, что не видел никаких молний, после чего постановил, что голосование должно продолжаться, и к наступлению сумерек получил все, что хотел.
Октавиана нигде не было видно.
Когда я повернулся, чтобы покинуть собрание, то увидел, что Фульвия наблюдает за происходящим из носилок. Она вымокла под дождем, но как будто не обращала на это внимания, захваченная торжеством своего мужа. Я мысленно напомнил себе, что надо предупредить Цицерона: женщина, которая до сих пор была для него лишь помехой, стала опасным врагом.
На следующее утро я пошел повидаться с Долабеллой. Он отвел меня в детскую и показал внука Цицерона, малыша Лентула, который только что научился делать несколько нетвердых шагов. Прошло уже больше пятнадцати месяцев со смерти Туллии, однако Долабелла все еще не отдал ее приданое. По просьбе Цицерона я заговорил об этом («Сделай это вежливо, имей в виду: я не могу его оттолкнуть», — напутствовал меня он). Но Долабелла тут же прервал меня:
— Боюсь, об этом не может быть и речи. Взамен ты можешь вручить ему это — свидетельство о полном и окончательном расчете, которое стоит куда дороже денег.
И он бросил через стол внушительный свиток с черными ленточками и красной печатью.
— Я назначаю его своим легатом в Сирии, — добавил Долабелла. — Скажи ему, пусть не беспокоится — он ничего не должен делать. Но это означает, что он может покинуть страну с почетом, и обеспечивает ему неприкосновенность в течение следующих пяти лет. Передай ему мой совет: он должен убраться как можно скорее. Дела с каждым днем идут все хуже и хуже, и мы не можем отвечать за его безопасность.
С тем я и вернулся в Тускул и пересказал все Цицерону, который сидел в саду, рядом с могилой Туллии. Он внимательно изучил свиток, дававший ему легатство.