Лысый старичок в маленьких очках без оправы. Губы коричневые от никотина. Белый носовой платок – холодное пламя сердца черного костюма.
Он подвигает к Кийоко на подпись давно уже приготовленный документ.
В доме доктора Ака живут жизнью западных варваров.
無
心
без мысли
Однажды она обрезала себе волосы, выбросила книги и отправилась в горы.
Опираясь на посохе, выше нее самой.
Тихо смеясь, засмотревшись в Солнце.
И проходит год.
А потом и второй.
Юристы Онся принимают решение о признании Кийоко умершей. Заходят в дом над водопадом. Стучат в дверь. Оставляют конверты, набухшие письмами из суда.
Все знают, что бабку Кийоко пожрали медведи.
Все знают, что бабка Кийоко заблудилась в тучах.
Проходят годы.
В дом над водопадом заходят дети и дети детей. Они распознают водопад. Распознают дом. Все возбуждены загадкой. Все светятся конфетными зорями воображения.
Тем летом, летом рождения четвертого сына императора Хирохито и вывода Имперского Оборонительного Вала Духа на стационарную орбиту, трое детей, пребывающих в Окачи на каникулах, отправляются за Вербовые Вершины на поиски бабки Кийоко. Надвигается ункаи. Дети не возвращаются.
Полиция из Окачи просит помощи кадетов Неба из Onsha Honkyo. Над тучами и лесами кружат рои аэроматов. Над вершинами и перевалами Хоккайдо каплями собирается темнота. Ункаи уплотняется жирным мраком. Через него электрические глаза Неба не пробьются.
Детей так никогда и не обнаружили.
Зато обнаружили немую старуху с гнездом красного мха в левом ухе и воспалением кости, выкручивающим руку в птичий коготь. На вопросы она не отвечает, только когтем правой руки чертит болезненные фигуры. В тростниковой хижине, над ручьем, шелестящим стальными отражениями и рыбьей чешуей.
В глубине хижины – вроде как спальное место, вроде как вольер.
За хижиной – закопанные кости одно-, двухлетних медвежат.
Она их разводила. Кормила. Воспитывала. И – поедала.
Ее переправили в губернаторский госпиталь подпрефектуры, провели несколько операций, нафаршировали антибиотиками. Кормили посредством капельницы.
Она лежит на высокой кровати у окна верхней тучи госпиталя и с неприличной жадностью подглядывает за уличным движением людей и машин.
Полицейский, очень медленно и громко, все время задает ей одни и те же вопросы.
Она открывает рот, поднимает руку над бумагой. Дрожит. Сглатывает слюну. Взгляд чистый, дыхание ровное и сильное.
Но ничего произнести не может.
Полицейский склоняется к ее слышащему уху.
"Почему! Что случилось! Чего ты хотела!".
Кийоко ласкает белую хлопчатобумажную ткань подушки. Золотая тишина утра разливается в госпитальной палате. Пахнет теплым мылом. Игла капельницы вспыхивает словно аквамарин - словно синева – вновь аквамарин. Кийоко ласкает белый хлопок подушки.
Захлебнувшаяся.
Чем захлебнулась?
Цветом рыбьей чешуи в ручье, что Солнце вяжет на спицах.
Шмелиной дрожью веток на ветру.
Теплой, массивной округлостью камешка, втиснутого в раковину ладони.
Басовым криком черной линии, раздирающей белизну бумаги.
Существованием людей.
Лавиной времени между мгновением и мгновением.
Возможностью идеальной окружности.
Шершавой исключительностью песчинки на щеке пальца.
Вкусом слюны.
Вкусом воздуха.
Вкусом земли.
Пугливостью зверушек.
Монаршей неколебимостью смерти.
Произносимостью языков.
Робкой каплей влаги, вздувающейся на шершавом брюхе железной машины.
Суровым холодом шелка.
Хитроумием зелени.
Носоватостью носа.
Захлебнувшаяся, с рождения.
Так много света. Так мало места в Кийоко для Кийоко.
Иногда, временами – эт чувство, словно уверенность в грозе на рассвете. Если бы распахнуть глаза еще на чуточку шире. Достичь еще одного мастерства муга больше. Достичь до наивысшей вершины тишины.
И остался бы один только мир.
Женщины пишут мир по слуху. Столетия назад, в далекой древности Японии и Эзохи, обитатели Страны Богов в поисках способа передачи мысли в оцутствие говорящего поначалуу обратились, как обычно и обращаются, к уже проверенной мудрости Китая.
Только знаки мысли ханей не были знаками мыслей японцев. Только лишь звуки звучали похоже.
Потому язык Ниппона начали записывать знаками
Только таких, необменных, звуков языка все еще несколько десятков; hanzi же – тысячи. Пишущий встает перед необходимостью делать выбор: какой из множества возможных, одинаково звучащих образов идеи применить для записи именно этого высказывания?
Даже простейшие стихотворения из "Коллекции Десяти Тысяч Листьев" могли бы быть увековечены посредством
Что в их сути склоняет писателя как раз к этой записи?
А если записаьь посредством